Пядь земли — страница 74 из 119

— Вот мы и пришли. Доброй ночи, — протягивает ему руку Шара Кери, стоя у калитки.

— Давайте провожу вас в дом… а то вдруг во дворе кто-нибудь схватит, — пытается шутить староста, идя вслед за ней.

— Ну, как хотите…

И вот Ференц Вираг стоит в темной горнице; вспыхивает спичка — и со всех сторон на него смотрит старая мебель. Кто-то спит на кушетке: ну да, это ее сын. Староста неловко переминается с ноги на ногу: жалеет уже, что зашел. Эх, если б эта баба посговорчивее была… то есть другой была бы… Жарко ему. Расстегивает пиджак.

— Я и не знал, что…

— Тс-с… тише… — Шара Кери наклоняется над кушеткой, целует сына. Потом идет к шкафу (это уже настоящий шкаф, а не ящики из-под сахара), открывает дверцу. Шуршит одеждой, потом высовывается наполовину, с голыми руками, с едва прикрытой грудью, берет что-то со скамейки, вертит. Ференц Вираг стоит посреди горницы и смотрит, как свет лампы льется на ее кожу. Зажмуривает глаза, снова открывает, потом идет напрямик туда, за дверцу. А шкаф дальше не открывается: или дверца сорвется, или опрокинется весь шкаф. Шара, задыхаясь, отталкивает его:

— Идите, дядя Вираг, идите с богом…

— Я уйду, только… только поцелую. Здесь или где хотите… — шепчет и сам верит, что этого ему хватит.

— Ну хорошо. А потом идите… — И ждет Шара Кери, уронив руки. Ференц Вираг стоит перед ней так близко, что дух у него захватывает. И так хороша, невыразимо хороша эта женщина, что просто заблудился он в ней и не знает, что теперь делать…

Нет, видно, не для него она создана. Слишком уж мужик он рядом с ней, серый, незначительный… А в то же время она — это куда меньше того, что ему нужно, будто и не баба она, а какое-то утонченное, воздушное существо… совсем другое, несравнимо другое. Над грудью ее — две веснушки, брошенные как придется; под мышками — светлые, рыжеватые кустики волос, смятых, как конопля после грозы.

Под коротенькой комбинацией, наверное, еще сорочка… Ференцу Вирагу и во сне не снилось, что баба эта так хороша, так совершенна. Правда, весной видел он ее еще больше раздетой, в одних трусах… да тогда и женщина-то сама словно исчезла за своей наготой… Поцеловать ее? Куда?.. Пятьдесят два ему скоро, а все как-то не приходило в голову подумать, куда полагается целовать бабу. Бывшая его жена совсем другой была в девках, только лицо и оставалось незакрытым… А эта… Да и некогда было ему целоваться в те времена. Работал лак лошадь. И с выборами не знал покоя. Речи говорил, агитировал…

— Ну хорошо, не надо целовать, бог с вами, — шепчет Шара Кери. Мягко берет его за руку, подталкивает к двери. А он не противится: пусть делает, что хочет. Страшно нужна ему эта женщина. Да куда денешься — все-таки он староста как-никак. Эх, лучше бы уж не был он старостой…

А Шара Кери садится на кушетку, рядом с сыном, и смотрит на закрывшуюся дверь. Дикий, необузданный человек, это верно, но такой мужественный, сильный, и к тому же с состоянием. Правда, ему пятьдесят два, а ей тридцать два… от этого тоже никуда не уйдешь… Но зато над головой у нее был бы кров, надежный, свой, как звездное небо. И ребенка бы он усыновил… звали бы сына: Фери Вираг[30]. Красивое имя… у красивого мальчика красивое имя… Да не хочет никак поддаваться этот упрямец… не хочет, и все тут… Уж она сняла бы с него этот нелепый галстук… Зашевелился сын и вдруг садится. Моргает, глядя на лампу.

— Как ты долго, мама. А я заснул…

— Правильно сделал. Не ужинал, наверное?

— Нет. Тебя ждал.

— Дела у меня были, старина. Ну вставай, поужинаем. Смотри-ка, только половина девятого… — подставляет сыну запястье с часами. На них — светящиеся цифры, белые стрелки — словно крохотные овцы, пасущиеся на черном поле.


Пирошка сидит возле крыльца, на каменном желобе, с прутиком в руке и отгоняет гусей, которые так и норовят прорваться в сени. Сидит и точит слезы.

«Хап-хап-хап. Хап-хап-хап», — раскрывают гуси клювы, пытаясь обойти прутик. Хозяйка, та, что старше, всегда их из сеней кормила. Уж сколько говорили ей Пирошка и Тарцали: кормите возле хлева или еще где-нибудь во дворе. Да все напрасно. Переступит порог сеней, руку в корзину сунет и заводит свое: «Тега-тега-тега… тега-тега-тега…» Будто по книге читает.

Так и приучила гусей, а теперь их и метлой не отгонишь. Беды в этом большой, может, и не было бы; да ведь гуси не то что просто гуляют себе по двору, как звезды по августовскому небу. Очень уж много остается после них следов. Вся земля усеяна пятнами, пестрыми, мягкими, липкими, расплывающимися. Выйдешь из сеней — и обязательно наступишь. Особенно утром, спросонок. Или ночью, когда по нужде выскочишь босиком.

Геза сразу после обеда сюда прибежал рассказать, что Ферко и крестная, мол, так и так… Словом, Пирошка все уже знает. Не знает лишь, что теперь будет. Стыдно ей за мать. Не за то, что та сделала, а за то, что оказалась способной на такое. Ну если бы, скажем, никак не могла без этого… тогда бы Пирошка еще поняла. И Пирошка, и другие. Но так… Пирошка по своим двадцати годам судит: до сих пор она всегда думала, что в сорок лет баба — уже как бы к не баба…

Ох, грустно все это, очень грустно.

Была у нее мать — и нет матери. Даже приятно Пирошке погрустить над этим, поплакать, в то время как пытается гусей от сеней отучить. Изменить надо порядки во дворе. По-другому вести хозяйство, по-другому обращаться с гусями, с поросенком и прочей живностью. Вот и насчет стен она всегда говорила, чтобы не красили фасад в белый цвет. Красили бы в серый. Мать и тут всегда по-своему делала. Ну ничего, она еще сегодня все перекрасит, до вечера… людей, наверное, теперь много будет приходить… Из зимней горницы сегодня же перетащит все в летнюю, чтобы зимняя чистой стояла; чтобы там гостей можно было принять. А они и в летней могут жить, вдвоем-то… или втроем…

Словом, всего-то полдня нет дома матери, а Пирошка уже старается все по-новому переделать. До сих пор все было не так, как она хотела. А ведь и хата, и земля ей принадлежат, матери это ни к чему… матери, вишь, другое нужно… удовольствие. Теперь здесь все изменится.

А вообще мать у нее хорошая была, грех отрицать. Только упрямая. Что задумает — чтоб обязательно так и было. Что она сейчас делает, бедная… как она сейчас?..

Машет Пирошка прутиком и тихо плачет.

Гусям наконец надоело лезть в сени, замолкают они и дружно ковыляют в угол двора. Копошатся немного в земле, потом набрасываются на заднюю стену соседской хаты и яростно склевывают с нее известь.

«Так ее… хоть бы насквозь проели…» — смотрит на них Пирошка, забыв свое горе. Ей уже почти весело. Потому что с соседями они в ссоре. Соседка, старая карга, чего только о матери не болтала…

Снова грустно становится Пирошке.

Ох, осталась она без матери. Променяла мать ее на этого парня… Будто схоронила она мать.

Все обиды вспоминаются Пирошке: и новые, и старые, и даже те, что были когда-то в детстве. Заодно уж поплакать и над ними… Будто для того и думает о них Пирошка, чтобы не зря слезы лить. А потом вдруг и в самом деле пугается: вспомнилось ей такое, от чего хочешь не хочешь, а заревешь… Шестнадцати лет съела Пирошка двойную вишню. Красивая была вишня, красная, из двух сросшихся ягод; взяла ее Пирошка двумя пальцами, долго смотрела, наконец съела. А потом уж узнала, что, кто двойную вишню съест, у того двойняшки родятся. И это не то чтобы пустой разговор был: сама Эсти Надь ей это сказала, которой, правда, тогда и вовсе пятнадцать было… да уж она-то знает, потому что у ее матери два раза двойняшки рождались.

Прислушивается Пирошка к себе, к тому, что происходит у нее внутри… Нет, нет, тут ничего наперед не узнаешь; остается только ждать и раскаиваться за свое невежество… И как же мать не сказала ей об этом раньше, не научила всему, чему следует?..

Пока Тарцали пришел домой, глаза у Пирошки до того выплаканы были, что муж даже перепугался.

— Э, что это с тобой? Случилось что?

Тут совсем разревелась Пирошка.

— Матушка моя… нет у меня больше матушки…

— А-а… Про это я уже слыхал. Могла бы и поумней что придумать, это точно. Ну да бог с ней. Не знаю только… Ферко-то подумал ли, с кем связался… Ну, не стоит из-за этого убиваться. Сама она себе выбрала. А мы и вдвоем проживем, не бойся. Да еще как будем жить!.. — плясать хочется ему от радости. Дождался он своего часа. И хату покупать не надо, не надо биться, выгадывать, откладывать каждый грош… Просто так, даром досталось все. И хата, и земля, и сад. Сами себе будут теперь хозяева. — Ну, не реви. Обед-то есть? Поедим давай.

— Лапша с картошкой на обед…

— Вот и хорошо. Что сделаешь, то и хорошо. Лишь бы ты мне варила… Ну пошли, — обнимает он жену за плечи, в сени ведет. — Ну а так… все в порядке у тебя?

Пирошка только головой трясет, дескать, все в порядке.

— Хорошо себя чувствуешь?

Снова трясет головой.

— Конечно, могла бы подождать, пока все будет позади. А ты смотри: чуть что, сразу зови повитуху. Да не новую зови, а Ставичиху. Она лучше. Надежнее.

— Ладно… — только и отвечает Пирошка, ставя кастрюлю на табуретку. Рядом — две скамеечки; на одну сама садится, на другую — муж. Тарцали накладывает себе, потом она. Кастрюля, да две тарелки, да две ложки, поварешка да хлеба два ломтя — вот и стол, можно сказать, накрыт. Рядом синий эмалированный бидон: из него пить можно, если захочешь. Из крышки. А зачем стаканы зря пачкать?

Едят. Думают.

Вдруг Пирошка кладет ложку, смотрит на мужа, и из широко раскрытых глаз ее быстро-быстро сыплются слезы:

— Йошка… я знаю, что двойню рожу… — и рыдает, будто в великом горе.

Тарцали смотрит на нее ошарашенно; челюсти у него движутся все медленней и уже не сверху вниз, как всегда, а наискосок — и наконец совсем замирают. Кладет со стуком ложку, вскакивает. И начинает бегать по сеням будто не в себе.

— Вот это мне нравится! Вот это да!.. А еще лучше, слышь-ка, если не двойня, а… тройня. Знаешь, это такое дело… — подходит он к Пирошке, наклоняется к ней, руками размахивает, объясняет. — За один раз трое, а? Если тройня, так в газету попадем… Исправника крестным отцом позовем. А это что значит — сама знаешь. Эх, Пирошка! Это значит, что… — Вообще-то он и сам не знает, что это значит. Наверное, должно тогда что-то случиться, что-то необычное, что не всякому дано… что-то историческое. Он, Тарцали, много читает, не то что кореш его,