Молодой человек, который служит писарем в одном селе, замолкает, немного обиженный, что не оценили его любезность.
Марика беспокойно посматривает на мужа; хочется ей позвать его: пусть посмотрит, пусть увидит, как много доброты в этих простых сердцах. А еще бы она шепнула ему: хорошо все же жить на свете. Однако не смотрит на нее Йошка, крепко задумался о чем-то.
Ференц Тот сидит немного поодаль от них, с другой стороны; раскрыл свою сумку, положил на колени, ест. Теперь на него смотрят люди, дивятся: куда столько еды влезает в этого невзрачного мужичонку. Будто рот у него — просто дырка, а то, что он туда кладет, проваливается в какую-то яму. В нем самом ничего не остается. Еще больше отощал Ферко, как вдова Пашкуй женой его стала.
Ну ничего, поправится потом на щавеле. А то и раньше.
А ест он вкусные вещи.
Например, сало, которое от дыма да от красного перца стало сверху такого цвета, как багровая роза, а внутри оно — светло-желтое. Слабо, видать, прокоптили, и под шкуркой оно немного затхлое. Руки у Ферко черные, как у арапа, зато хлеб белый как снег и рассыпчатый, тоже почти как снег.
Как ни стыдит себя Марика, как ни сердится, а хочется ей такого хлеба.
Ферко не смотрит в ее сторону: за всю дорогу не взглянул ни разу, как попали они в один вагон. Не мог же он от поезда отстать ради того, чтоб с бывшей своей невестой вместе не ехать… Но вот он вдруг делает громкий глоток, потом берет сумку и без лишних слов протягивает ее Марике.
— … — Не может ничего выговорить, потому что рот у него набит. Показывает: угощайся, мол.
Марика испуганно ищет глазами мужа; тот кивает улыбаясь; и Марике до того становится радостно, что чуть не смеется она вслух. Дрожащими руками берет котомку, устраивает удобно на коленях, отрезает кусочек сала. И ломтик хлеба к нему.
Так они и ехали в суд.
Уездным судьей оказался грузный черноволосый мужчина средних лет. Как только писарь выкрикнул их имена и они вошли в зал, судья помахал карандашом барышне-секретарше, та вскочила и стул подставила Марике. «Садитесь, пожалуйста», — сказала. Больше никого не усаживали, только Марику (да и стульев бы столько не нашлось). О, что за любезный человек этот судья… И точно: за какие-нибудь две минуты развязал тот узел, который в свое время завязан был секретарем правления.
Теперь она свободная женщина. Теперь принадлежит она тому, кого любит.
Остается лишь пойти к секретарю и снова расписаться. Уже по-настоящему. На всю жизнь. Пока кто-нибудь из них не умрет: или она, или Йошка.
Теперь они будут связаны не только законом и церковью, но еще и ребенком, который скоро уж появится на свет как третий член семьи. А если считать еще свекровь, то четвертый.
Свекровь они считают обязательно и даже представить не могут, как бы жили без нее.
Только неизвестно, когда случится долгожданное событие: на будущей неделе или завтра. И так и этак может быть…
Картошку на огороде выкопали, перебрали, только поздняя остается пока в земле. Красный Гоз таскает мешки, высыпает их. То, что на еду пойдет зимой, высыпает на веранду: пусть пропитается немного солнцем. Мелочь сваливает в углу хлева: это поросятам на корм, вперемешку с кукурузной крупой.
Красный Гоз соломы привез с гумна; маловато выходит соломы, всего две телеги. Пришлось купить еще две копны: зима длинна, нужно чем-то топить. Да и скотине надо, на подстилку. Теперь ведь у них две коровы будет: Борка за лето выросла. Как здорово, что не пришлось ее продавать! Развод обошелся всего в восемьдесят пенгё с небольшим. И то пополам с Жирным Тотом.
Так что деньги есть; еще дров думает подкупить Красный Гоз: с ребенком ведь много надо — и топить, и воду греть. Больше не будет он таскать их по ночам на своей спине. Раз уж так удачно все складывается…
Восьмого сентября, в среду, часов в шесть вечера пришла к ним Шара Кери.
— Слыхали новость? — спрашивает.
— Нет… а что такое?
— А то… у Тарцали наследник родился.
— Ух ты!.. Когда? Только что?
— Все порядочные люди рождаются на заре… Ну-ну, не бойтесь, шучу я. Просто дети в самом деле чаще всего утром рождаются. Интересно, правда? — оглядывает повитуха хозяев.
Красный Гоз как раз корзину тащил в хлев, а Марика пучок соломы весла, печку растапливать. Мать с поросятами возилась. А тут все побросали свои дела, собрались вокруг повитухи.
— Сын, значит?
— Сын. Такой смуглый парнишка, прямо как чертенок. Не меня они позвали роды принимать, да я все ж заглянула. И шустрый какой! Как рыбка. Чуть из рук не выскальзывает… Не бойтесь, Марика, у вас тоже все будет гладко. Пойдемте-ка в дом. Поговорим немного.
Словом, Тарцали уже с сыном. Правда, ни тройни, ни двойни Пирошка ему не родила. Не попадет, значит, Тарцали в газету, не станет знаменитым, останется тем, кем был. Ну не беда: по крайней мере кореша своего, Красного Гоза, позовет крестным отцом.
А это тоже кое-что.
Ведь если б двойня родилась, такт пожалуй, и не позвал бы его Тарцали… Что делать: слаб человек, тщеславен.
Мать Гоза, задумавшись, стоит возле хлева, смотрит, как поросята, захлебываясь, жрут корм… «Пшли…» — машет она на кур; подходит к сыну.
— Чтой-то сильно впритык оно выходит, слышь-ка…
— Что? — удивляется Йошка.
— Да девять месяцев-то.
Красный Гоз лоб морщит, задумчиво счищает грязь с сапог.
— Ну что там… лишь бы вышло, хоть как-нибудь. Да все-таки, мама, не говорите никому. Я вообще-то не думаю… вряд ли тут есть что. Пирошку я хорошо знаю. Сам раза два у них был… Нет, вряд ли.
— Ну ладно… может, я и ошибаюсь. — И мать идет дальше по своим делам.
— Так не говорите, мама, об этом никому.
— Никому я не скажу, избави бог… Кыш, кыш! Чтоб тебя, окаянная… — и машет рукой, отгоняя пеструю курицу. Та удирает в панике: знает, что виновата. — Ишь, приладилась корм у свиней таскать…
Как бы там ни было, а если Тарцали доволен, значит, все в порядке. А что доволен он, это сразу видно. Не нарадуется на сына. Схватит его, подымет, пляшет с ним по горнице, поет ему, баюкает.
А калитка в воротах то и дело стучит: Пирошкина мать пришла, потом старая Тарцалиха. Тетки приходят, сестры, одна то несет, другая — другое.
— Вот, калача немножко вам принесла, — говорит одна.
— Возьмите-ка мисочку винного супа, из красного вина я варила, пусть Пирошка попьет.
Пирошка, лежа в постели, глядит вокруг удивленно. Неужто и вправду родила она этот вот писклявый комочек? Даже слова не может вымолвить: все еще не прошел у нее первый испуг.
— Как назовете-то его? — любопытствует мать Тарцали. А сама в это время ходит по горнице, переставляет что-то, порядок наводит. — Приберу у вас немного, — говорит. Она всегда себе дело найдет.
— Как назовем? Ага… Будет у него такое имя, какое не к каждому пристает… с иных, бывает, и падает… — если через кума не смог Тарцали в историю попасть, так хотя бы попадет через сына. — Пусть будет он — Арпад. Или нет. Аттила. Аттила Тарцали. А может, Миклош? Как Миклош Толди или Миклош Зрини[32]…
На Миклоше и остановился Тарцали.
А у Пирошки он и не спрашивает, что та думает, будто она и касательства не имеет к ребенку.
Пирошка же смотрит на мужа, слушает плач сына. И боится поверить: неужели все, неужели конец ее мукам?..
Правда, всяким заботам, связанным с рождением нового человека, с утверждением его в правах, еще далеко не конец. Теперь зарегистрировать его надо в правлении (это повитуха сделает), потом со священником договориться насчет крестин (тоже дело повитухи).
И наконец, надо условиться, когда будут крестины.
Кажется Тарцали: с рождением его сына произошло что-то такое, от чего все вокруг, и старые, и малые, должны побросать свои дела. Самый умный, самый счастливый и самый известный человек теперь Тарцали в деревне: мужики, бабы останавливают его на улице, интересуются: «Ну, как Пирошка? Хорошо себя чувствует? А маленький? Смотрите, чтоб не переел он у вас, а мать чтоб грудью не придавила…» Словом, советов хватает с избытком.
Теперь этот момент нужно использовать с умом.
Во-первых, устроить пышные крестины. Всех прежних приятелей позвать. Крестным отцом, конечно, Красного Гоза, а остальных — в кумовья. Чтобы, значит, старую дружбу поддержать. Как говорится: старый друг лучше новых двух. И это очень скоро подтвердится, еще до исхода сентября.
Крестины прошли без сучка, без задоринки. Ребенка в церковь понесла Марика: вернее сказать, несла-то повитуха Ставичиха, а Марика у нее лишь на церковном дворе взяла. Постояли там немного, пока священник молитву закончил, потом вошли.
Много раз уже видела Марика воскресными утрами, как совершают в церкви обряд крещения. А все ж на этот раз все как-то по-другому было, по-особенному.
Ведь на этот раз стоит она здесь не только как свидетельница начала новой жизни, но и сама вместе с ребенком принимает благословение.
И священник ради нее говорит молитву, и паства подтягивает ему — тоже ради нее, а когда выходит она из церкви, вслед за ней льется в двери светлый, радостный псалом.
Все хорошо обошлось. Ставичиха ребенка опять забрала у нее на церковном дворе — но к Тарцали пойти Марика уже не смогла. Домой ей надо было.
Воскресенье стояло тихое, ясное; легкий ветерок дул, печальный шелест шелковиц заполнял двор и сени; куры, гуси слонялись возле хлева; солнце передвинулось уже за деревню, над выгоном стояло.
— А ты чего домой пришла? — удивляется свекровь.
— Не знаю… Вроде начинается… а может, и нет… нехорошо мне… — медленно входит Марика в сени, идет в горницу.
Странно, что как-то особенно ясно видит она сейчас порог, который бог знает сколько раз переступала, пока живет здесь, но ни разу даже не взглянула на него. Просто перешагивала, и все. Не глядя. Теперь порог этот бросается ей в глаза, словно какой-то рубеж: по одну сторону — сени, по другую — горница. И тут и там стены, потолок, а все-таки то — горница, а это — сени!.. И хоть одни и те же руки белят стены, одной и той же известкой и здесь и там… Надо ж: там — горница, здесь — сени… Переступает Марика порог, а сама все об этом думает. Потом идет по самой середине горницы к окну, мелкими, очень мелкими шагами, протянув вперед руки, словно ждет или просит чего-то…