Пядь земли — страница 78 из 119

Совсем ей не больно, ну ни капельки. Хорошо, что не больно… Только почему-то тянет ходить… и она ходит и ходит, и все время вдоль горницы… ни в коем случае не поперек, только вдоль, от двери до окошка и обратно.

Так непреодолимо, мучительно хочется ей ходить!.. Вот так же недавно, летом, или в детстве еще хотелось ей яблок или черешен из чужого сада. Страх охватывает Марику: что будет, если вдруг кончатся силы и больше не сможет она ходить.

Растет в ней, где-то в груди, этот беспричинный страх, принимая диковинный облик… особенно, пожалуй, в легких… Теперь бы застонать, закричать… но не кричит Марика, не смеет. Стыдно ей кричать.

— Ох ты, господи… началось… — всплескивает руками, входя за ней, свекровь; руки у нее в тесте, она трет их, отряхивает и ходит вокруг Марики. — Ложись-ка, слышишь… А я за повитухой побегу… И Йошки дома нет, как нарочно…

Быстро разбирает свекровь постель. И все приговаривает что-то, лишь бы не молчать.

— Ты, главное, не бойся. Ты ничего не бойся. Все хорошо, все так и должно быть, все будет, как надо… ишь, не хватает еще, чтоб у нас, да что-нибудь не так было… — наверное, и сама не очень-то понимает она, что говорит…

В горле у Марики набухает какой-то ком, и горький, и сладкий в то же время, сладкий до тошноты… И вот он вырывается первым трудным стоном. А за ним крик боли льется уже потоком, как пшеница из развязанного мешка. Потоком тяжелым и безостановочным.

Крик заполняет дом, выплескивается в сени, во двор. Руки Марики сами собой срывают с тела одежду; в одной рубашке, со спутанными волосами все ходит и ходит она по горнице, глядя в пол. Рубашку стискивает на животе в кулак и упорно смотрит под ноги, словно там, на полу, разбросаны иголки, и до тех пор не будет ей покоя, пока все до одной не найдет она, не подымет.

Куры, гуси, утки сбиваются в кучу в углу двора; все вместе, в мире. Шеи тянут, вертят головами, прислушиваются. Собака лежит перед домом — и тоже подымает голову, ставит ухо торчком, ловя непривычные звуки, смотрит на ворота, потом — в сторону огорода.

А свекровь Марики бежит по переулку, потом по Главной улице и дальше, за церковь, искать повитуху.

Телега катится по дороге, возле лавки господина Берната сворачивает в переулок. Стук колес тонет в пыли — слышится лишь негромкое шуршание. Да и оно вскоре стихает: останавливается телега у ворот.

— Тпру-у… — И Красный Гоз спрыгивает с воза. Лицо у него бледное, руки дрожат: еле справляется с задвижкой на калитке.

Что там было дальше, он помнит плохо.

Долго еще потом стояло перед ним лицо Марики, которая словно и не узнала мужа. Лишь посмотрела куда-то сквозь него с дикой тоской и продолжала свой бесконечный путь по горнице. Помнит он еще, что хлопали двери, кто-то бегал, чьи-то юбки шуршали… а он сидел возле хлева, спрятав лицо в ладонях, и плакал тихо. Лайош Ямбор привез телегу черного сена для топки и сам все разгрузил, то есть просто свалил в кучу посреди двора… Ямбор?.. Сено?.. Господи, при чем тут сено? Одно только сейчас есть: это слезы, милосердные и благословенные, которые не дают ему задохнуться…

С детства не плакал. Красный Гоз. И теперь вот наплакался досыта. А все остальное было так мучительно, что и вспоминать об этом больно…

Время уже за полночь, около двух часов; Йошка сидит в хлеву, на соломе, и не думает ни о чем, не может думать. Сидит, смотрит на лампу, качает ногой. Так давно уже качает, что жилы заныли под коленями.

— …А где наш герой? Где «виновник»? — раздается вдруг голос перед хлевом; и еще слышно, как мать сморкается в передник.

Молчит Йошка. Не отвечает. Скорее мир перевернется, чем он скажет хоть слово…

— Давайте-ка его сюда… уши будем драть… — слышится опять. Это голос Шары Кери. Дверь распахивается, она входит в хлев, за ней — мать. — Ну, скажу я вам, не думала, что вы так раскиснете. Никогда б не поверила… — подходит она к нему, ласково кладет руку на плечо. — Идемте, идемте. Все в порядке. Прислушайтесь! Что вы слышите?..

— А Марика?

— Марика? Марика молодцом. Через день-другой такой станет красавицей, рот разинете.

Красный Гоз вдруг ощущает неодолимое желание говорить. Просто удивительно, как это он молчал чуть не целых полдня? Теперь ему все сразу хочется высказать — и узнать хочется все сразу.

— И что… как там? Кто? Мальчик?

— Ну, это уж нет, это вы много хотите. Не заслужили вы этого. Для такого угрюмого, трусливого мужика слишком много чести… А если дочь, так что?

Красный Гоз даже не отвечает, пускается бежать к дому.

— Эй, да постойте же! Постойте. А что вы скажете, если не одна дочь, а целых две?

Красный Гоз оборачивается, потом бежит дальше.

Войдя в горницу, не смеет оглядеться вокруг. Украдкой, со страхом косится на знакомые предметы, разбросанные теперь в беспорядке: подушки, перины, простыни; а подальше, на том месте, где всегда стоял стол, — корыто. На припечке сидит Юхошиха, теща его; передником вытирает глаза. А из угла доносятся какие-то непонятные звуки… Становится Йошка на колени около кровати, наклоняется над Марикой. Ищет взглядом ее глаза.

— Йошка… господи, Йошка… — шепчет Марика и запускает пальцы ему в волосы.

Марика лежит вся в чем-то белоснежном, кружевном.

Белое белье и кружева — все это существует на самом деле. А Марика, особенно лицо ее, словно лишь память о ней, оставшаяся на смятых подушках. Словно видение… так бывает, когда порой мелькнет вдруг перед глазами давно ушедший день, давно минувшее лето. Та Марика, которую видел он еще нынче утром, была знакомая, понятная, в ней словно жили давние провожания, разговоры, прежние поцелуи и объятия; от той Марики, из-за которой он недавно, зимой, готов был убить, готов был деревню поджечь, — от той Марики не осталось ничего. Растаяла, развеялась по ветру, как соцветие зрелого рогоза или пух.

Вместо нее кто-то другой, другая Марика, которая еще ближе ему, еще теснее связана с ним, с его телом. Ее душа — это его душа; ее сердце бьется неотличимо от его сердца.

— О милая моя Марика… — шепчет он и большой, жесткой ладонью гладит ей лицо, лоб, волосы.

— Ну полно, полно вам, хватит, оставьте ее в покое, — командует Шара Кери, размешивая в чашке какое-то питье для Марики.

И все вдруг, кто есть в горнице, начинают разговаривать, весело, во весь голос, будто ветер, который притих было, снова задул, ничем не сдерживаемый.

Теплые, добрые слова идут словно из самого сердца; слова эти так насыщены радостью, что не могут улететь высоко, остаются здесь, в горнице.

— Слава тебе, господи, так все благополучно прошло, — слышится с одной стороны.

— Что за красавицы! — слышится с другой.

— Взвесить бы их надо…

— Нет, нет, таких маленьких взвешивать нельзя: расти перестанут.

— Полно, что за глупости…

Словом, разговоров хватает. Хоть, кроме Марики, всего-то три бабы в горнице.

Марика что-то пьет из чашки, которую держит Шара Кери; а Йошка стоит рядом, под лампой, среди суеты и разговоров, и глаза его постепенно обращаются в угол, где на широком припечке лежат рядышком два свертка. Смотрит на них, смотрит — и вдруг разражается громким счастливым смехом.

16

Крестины в деревне справляют на шестой, на восьмой день после родов. К этому времени и мать немного окрепнет, хоть и не встает еще, а если и встает, то по этому случаю опять ложится в постель. Лежит в кружевной, белоснежной сорочке. Смотрит на гостей, на кумовьев. В разговорах участвует, поест что-нибудь, выпьет несколько глоточков — словом, ведет себя как именинница. Запеленатый младенец лежит у нее в ногах; мать его возьмет, покачает, покормит… Крестный отец поздравляет кума, куму; он же и благословения просит для новорожденного. Перед этим и после этого все вдоволь едят и пьют. Порой до утра, а то и еще дольше.

А богатая семья или бедная — это неважно.

Так было и у Тарцали, разве что Марика, крестная мать, не смогла быть на ужине. И крестного отца не было. Он жену свою стерег. Ни на шаг от нее не отходил. Люди так рассказывают.

Тарцали бедным мужиком считается, он и в самом деле беден, но еды, питья на крестинах было вдосталь. Летом он хорошо заработал, и земля уродила обильно, но это еще что! Столько нанесли кумовья, что и за неделю не съешь. И муки, и яиц, и кур. Только на вино пришлось потратиться. Да и вино окупится, из купельных денег… Словом, ни крестины, ни свадьба никого еще в деревне не разорили. Так что жалобам тут особенно верить не следует. Бывает, правда, что зарежут хозяева на крестины овцу, да купельные деньги и овцу оправдают.

Это только сами крестины. А что еще за этим идет…

Кого пригласили на крестины, тот должен обед сварить для молодой матери. И с собой принести. И уж обед этот тощим не бывает…

И кума им насытится, и кум. И старым родителям хватит. И детям (если есть уже дети). Да еще и на праздничный стол останется.

Тарцали такого случая тоже упускать не хочет. Он уж заранее жене сказал:

— Не горюй, Пирошка. Поедим голубцов, только брюхо готовь…

И в самом деле поели, что скрывать.

К тому ж и теща, изменница, явилась не с пустыми руками.

Пришла, будто ничего и не случилось. Поставила на стол доверху набитую корзину, подошла к постели, расцеловала Пирошку и сказала:

— Ах ты дурочка, дурочка. И куда вы так спешите с ребенком?..

— Знаете, мамаша… ребенок — ведь он скорее получается, чем полклина земли, — отвечает ей зять, который стоит у окна, бритву правит. И косится на корзину. Интересно, что в ней? Что принесла теща?

А уж она постаралась принести. Есть откуда взять. (Она и берет, обеими руками. Старый Тот теперь только успевай поворачиваться.)

— Мама. Зачем вы такое с нами сделали? — вспоминает свои огорчения Пирошка и одеяло на себя натягивает, сердится.

— Ох, дочка, дочка, если б я могла тебе все рассказать… Ну, не будем об этом сейчас, ладно? — и садится на край кровати.

Словом, все в прошлом, и Пашкуиха теперь приходит к ним, словно домой. Целыми днями, можно, сказать, тем и занята, что ходит из одного дома в другой. Нашла способ, чтобы и дочь не потерять, и своему будущему ребенку отца обеспечить. «Лов