Пядь земли — страница 8 из 119

— Заснуть не можешь, Марика?

— Ой, не могу, мама, не могу, не знаю, что и делать…

— Сон, что ль, нехороший приснился?

— Если бы приснился… пусть хоть что приснится, только б заснуть…

— Иди ко мне, дочка. Ляг рядом.

Марика встает с постели; глинобитный пол как лед; выстывший с вечера воздух в горнице холодит тело под сорочкой. Ложится Марика рядом с матерью, прижимается тесно, голову на груди у нее прячет. Тихо лежат они вдвоем, слыша стук сердца друг у друга; потом, будто сговорившись, плакать начинают, одинаковым голосом, с одинаковой горечью.

Сладко, горько ли плакать зимней ночью, в темноте спящей хаты — знают лишь те, кто сам перебегал босиком из одной постели в другую. Глинобитный пол обжигает холодом, шуршит песок под ступней; нет такой бедности, такой обиды, чтобы в эту минуту ты не почувствовал бы их своей кожей. Сырой стужей веет из-под кровати; в углу отруби киснут на хмелю; в слепом окошке морозные узоры светятся едва-едва. Только кровь в теле шумит, бунтует, несбыточного требуя. Часы с безжалостным спокойствием отстукивают за секундой секунду; лишь этот звук раздается в тишине — в тишине, что самой тишины тише. Все, что могло бы зашуршать, заскрипеть, находится далеко — на километры, на мили — в бескрайней мертвой ночной глуби…

— Не выходи за Ферко, дочка, если не любишь, — шепчет мать Марике в ухо, рукой гладит ее по щеке и в другую щеку целует.

— Нет… выйду… выйду, все равно… — Марика, будто маленькая девочка, трет глаза кулаком.

Ах, до чего ж это просто сказать «выйду» и до чего трудно сделать. Если бы в деревне был один-единственный парень, Ферко Жирный Тот, или хотя бы не было Красного Гоза, еще куда ни шло. Но ведь Красный Гоз здесь, близко, на другой улице, и пока что неженатый, ничей… Может, что-то упустила Марика. Может, не так сказала, не так глянула… Увидеть его последний разочек, поговорить… вдруг еще можно все изменить, поправить.

Да, один-единственный раз поговорить с ним, а потом — будь что будет, хоть Ферко Тот, хоть конец света…

Многое успела передумать Марика, прежде чем утром, часов в девять, отправилась в лавку господина Берната. Ничего ей там не нужно; просто надеется: вдруг Красный Гоз окажется в лавке, зайдет сигарет купить.

Так ждала Марика этой встречи — и теперь даже теряется, когда видит, что нет Красного Гоза в лавке. Господин Бернат улыбается ей, руки потирает, а она смотрит на него потухшим взглядом и лепечет едва слышно, мол, нет, она ничего не хочет купить, деньги забыла дома, такая досада… И выходит поскорее на улицу.

Как раз возле лавки господина Берната начинается переулок, что ведет в закут, а оттуда — на другую улицу, к берегу Кереша. И Марика, не раздумывая, сворачивает в переулок.

Уже издали видит она, что перед хатой Красного Гоза часть забора разобрана, снег сметен в сторону, земля разрыта, а Йошка со своим корешом Тарцали старую акацию выкорчевывают. Мать Гоза тут же, в воротах стоит, разговаривает с соседкой. И так вдруг стыдно стало Марике, что пришла она сюда. Подумают еще, мол, затем явилась, чтобы с Йошкой, бессовестным, встретиться.

«Позовут, остановлюсь, а не позовут, мимо пройду», — быстро решает она и, подойдя к дому, лишь голову слегка поворачивает. И бросает на ходу: «Добрый день».

Йошка, в яме стоя, корни разбивает киркой; лишь услышав голос Марики, поднимает голову. И от удивления даже на приветствие ответить не может. Сев на край ямы и кирку меж колен поставив, глядит вслед удаляющейся Марике. Тарцали же теперь лишь заметил, куда это смотрит его кореш с таким мрачным видом.

— Позвать ее, может? — спрашивает сочувственно.

— А! Если она сама замечать не хочет… — говорит Красный Гоз и знает, что говорит неправду. Но сейчас неправда для него куда легче, чем правда.

Больно и стыдно Марике: зачем только она сюда шла? Зачем верила, глупая, словам его подлым? И как же ее угораздило — полюбить такого парня! Мошенника, проходимца, негодяя бессовестного. Ну ладно, свет на нем ведь клином не сошелся. Еще отольются волку овечьи слезки, настанет и для него черная пора… И идет, бедняжка, домой, словно побитая.

4

Нежданно пришла оттепель. Кручинятся по стрехам желтые сосульки, в садах сквозь осевший снег проглядывают, дыша сыростью, старые зерновые бурты, на полях черные гребни осенней пахоты проступили. Только наметенные во дворах сугробы по-прежнему сияюще белы. Синий дым кудрявится над трубами; желтым парком курятся за хлевами навозные кучи. Небо на востоке отливает лиловым, на западе — красным; но краснота эта — несвежая, тусклая, как на лежалом яблоке. Синицы прыгают по кустам, на окна косятся, — глаз у них острый, любопытный. Ребятишки вдоль садов бродят стайками, вырезают дудки из высохших стеблей болиголова. Сделают дудку и, подняв лицо к небу, глаза зажмурив, дуют на разные голоса. Далеко разносятся протяжные звуки — будто путники перекликаются, бредя в пустынной степи.

Балинт Сапора, работник Жирного Тота, во дворе копошится, шуршит сухими будыльями. Другого дела, видно, ему не нашлось. Недоволен Балинт: и кому они помешали на старом месте? Лежали себе и лежали. Так нет, велел хозяин на другую сторону перетаскать. Зачем да почему — таких разговоров он не любит. Просто уж такой он мужик, у него свое понимание. А понимает он, так: лучше впустую работать, чем впустую бока пролеживать. Вот и нашел Балинту дело: надо, не надо, а работнику работать полагается.

В молодые годы Габор Жирный Тот и сам в бедняках ходил. Одному богу известно, сколько он с судьбой воевал, чтоб на ноги встать. Было время служил Габор мясником у господина Берната — не у нынешнего, а у его отца; тогда-то и прицепилась к нему эта кличка Жирный. Было это, рассказывают, так.

Однажды поехал он на телеге в Дебрецен за товаром. И как уж там случилось, неизвестно, только забыл господин Бернат дать ему съестного на дорогу или денег. Еще туда едучи, проголодался Габор, а на обратном пути совсем ему живот подвело; товар же, как нарочно, весь несъедобный попался. Кроме бидона с жиром. На такой случай, конечно, и жир бы пригодился, если б хлеба к нему. Да не было хлеба у Габора Тота. Смотрел он, смотрел на тот бидон, потом открыл все же. Взял на палец немного жира, понюхал, на язык попробовал. Кончилось дело тем, что Габор, пока до дому доехал, весь жир горстями из бидона вычерпал и съел.

Историю эту рассказывал в корчме сам господин Бернат, — рассказывал со смаком, прибавляя каждый раз новые подробности; и сын его тоже любит ее вспомнить при удобном случае. Вот почему, значит, Габора Тота прозвали Жирным. Сколько он нужды перенес, сколько бился, маялся, пока богатства достиг, — это уму человеческому непостижимо. Зубами за каждый крейцер держался, хозяйство свое приумножал с остервенением: и пахал, и жал, и на базаре торговал. Нынче силы уже не те. Нынче он все больше сыновей работать заставляет. Те, конечно, стараются на свой лад: один так, другой этак. Два сына у Жирного Тота: Геза — старший и Ферко — младший. Геза уже и женат был, да считай, что и не был, так быстро они с женой разошлись. Что там у них получилось — никто достоверно не знает: одни одно говорят, другие — другое.

Живет семья Жирного Тота в большом доме на Главной улице. Дом стар и приземист — но в нем когда-то жил сам исправник. Три комнаты в доме выходят окнами на улицу, есть еще веранда широкая, застекленная; однако вся семья обитает в четвертой комнате, со стороны двора. И обжита эта комната основательно. Здесь и обед готовят, и едят, и спят. Правда, младший сын, Ференц, спит на сене в хлеву, там же, где и работник. Так уж в деревне заведено, что уважающий себя парень в хлеву ночует до тех пор, пока не женится. В той же единственной комнате зимой и корм для свиней держат, и цыплят выводят — все здесь умещается. А для чего им еще три комнаты, бог ведает. Ну, одну-то Геза было занял, женившись. А как жена ушла, он тут же и вернулся обратно к родителям. Словно и не было ничего.

Нынче Геза с утра с охотничьим ружьем возится: что-то напильником подтачивает, дует, в ствол глядит на просвет — с этим ружьем он на зайцев ночью собирается. Ружье да зайцы для него — главная радость в жизни. Когда-то было у Гезы справное ружье, настоящее, да полиция отобрала, вот уже года три. А нынешнее ему один кузнец смастерил, из стального стержня: просверлил его вдоль, затвор приделал — и готово ружье. Пули, которыми на занятиях допризывники пользуются, к нему как раз подходят. Ружьишко это выглядит так, что увидишь на дороге — и нагнуться за ним поленишься. И вот поди ж ты: с двухсот шагов зайца уложит так, что лучше не надо.

Ферко, то есть, как его… Ференц, сапоги чистит: поставил ногу на скамеечку и тряпицей возит туда-сюда. Мать его палец себе перевязывает, посыпав его сушеным тысячелистником, — ноготь у нее воспалился.

Жирный Тот входит со двора сердитый, недовольный: с тех пор как снег выпал, он все время такой. Потому что работы зимой мало. Все только едят да бездельничают… сколько времени зря пропадает…

Ломает он голову, к чему бы сыновей приспособить, но не может ничего придумать. Кукурузу лущить рано, сыровата еще, пусть ее мороз подсушит; навоз на поле вывозить тоже нельзя, потому что в такое время ни колесного, ни санного пути. Брюхо только набивать можно. Да спать. Ну, еще… жениться можно этим двум недотепам. Так ведь не женятся никак. Вот он в свое время: понадобилось — взял и женился без лишних слов. Не тянул, не рассусоливал, пока всем вокруг не надоест. А эти — разве это парни? Жениться и то не умеют толком. Один, правда, с грехом пополам женился было, да проку от этого мало. Пусть теперь женятся, а то ведь потом не до того будет…

На старшего-то, на Гезу, рассчитывать, правда, не приходится. Ни бабы ему не надо, ни чего другого. Было б ружье в руках да цигарка в зубах. Да чтобы всю ночь сидеть в засаде, зайца дожидаться. Будто дома есть нечего. А работать — веревкой не затянешь. Не то что младший, Ференц… Ференц до того старательный, с утра до ночи готов не разгибаться. А Геза? С этого проку как с козла молока.