— Печенья надо испечь, — говорит Юхошиха. — Гости, правда, с собой принесут, да пусть уж будет всего вдоволь.
— Верно, — отвечает Йошка, а сам все смотрит на новую колыбель. Была, правда, у них колыбель — прадеда еще в ней качали. А вот пришлось новую делать, для двойняшек.
— Не знала я, что столько мне всего надарят… — говорит Шара Кери, рассказывая о том, как ее встречали приглашенные.
— Это еще что! Еще будут и деньги на подкову, и купельные деньги… — объясняет ей Йошка. И задумывается: всех он пригласил, не пропустил кого-нибудь?
— Шандора Папа забыли с женой, — говорит он. — Жена-то его — родственница нам. Да и потом… — и смолкает. Не может же он сказать, что думает: собственно говоря, Шандору Папу обязаны они тем, что все обошлось так хорошо… Если бы Шандор Пап не взбеленился тогда… или нет — если бы не завел он шашни с Пашкуихой… то есть если Пашкуиха не была бы вдовой… Нет, все не так. Если Лайош Ямбор не пустил бы слух по деревне… Эх, опять не то. То есть оно вроде бы и то, а в то же время не то — это как смотреть. Его, Красного Гоза, судьба не от того пошла по-другому, была Пашкуиха вдовой или не была. И даже не на роду была ему написана эта судьба. Судьба его зрела с незапамятных времен, растворенная в судьбах других крестьян; то невидимо зрела, тайно, то становилась явной и видимой. И судьба эта останется в памяти деревни после того, как он, Красный Гоз, уже умрет, так в земле, в травах, в хлебах остается пролившийся дождь, так остается в воздухе, в шуме, листвы промчавшийся над крышами ветер. Что-то от человека всегда остается навечно на земле…
Ходит Йошка по горнице, думает. Шандора Папа они, конечно, позовут, хоть он и старше намного. Есть люди, для которых время и возраст не имеют значения.
Позовут хотя бы потому, что он уже не мужик, хотя и к господам не относится. Шандор Пап — это Шандор Пап. Порог между мужиками и господами.
Порог — и не может переступить сам через себя — ни в ту, ни в другую сторону. Стоит на месте, словно околдованный. Ждет, чтобы к нему пришел кто захочет, или кто может, или кому выгодно к нему прийти.
Ему, Красному Гозу, выгоды в этом никакой, но не вредно все-таки немного раздвинуть стены вокруг себя…
Останавливается он около новой колыбели, которую покачивает Марика, намотав на палец шнурок. Покачивает тихо-тихо, как порой укачивает, баюкает человека какая-нибудь мысль. Смотрит Йошка на двух своих птенцов, которые пока чуть больше двух початков кукурузы.
Но у каждого есть уже крохотные глазки, сейчас закрытые; и ротик, словно наперсток; носик, подбородок, лицо — все это такое маленькое, словно игрушечное… И однако ж, удивительное дело: немыслимая красота, которая таится в этих крохотных глазках и ротиках, едва-едва умещается в двойной колыбели.
Красота эта не та красота, которая остановит любой человеческий глаз. Это красота проросшего из-под прошлогодней листвы маленького цветка, распускающегося не для других, а для самого себя. Или даже и не для себя, пожалуй, а во славу всепобеждающей жизни, разлитой и в нем самом, и в других…
Туманные, расплывающиеся видения роятся в голове у Красного Гоза. То вспомнится ему, как зимой шел он с Марикой по снежной дороге… или как она хохотала и отступала назад, глядя ему в глаза, — это уже летом было, не то прошлым, не то позапрошлым… И вот теперь перед ним два младенца, как два нераскрывшихся бутона. Тень на их сомкнутых глазах — отраженный свет восковых свечей; колышутся в такт дыханию кружева на пеленках.
Дрогнула было у него спина — наклониться, и все же лишь мысленно наклоняется он, одним дыханием, порывом души ласкает их, потому что чувствует тяжесть и жесткость своих рук, чувствует, что пока нечего ему делать с этими хрупкими, маленькими созданиями, возникшими где-то в переплетении тонких, но крепких нитей, соединивших его и Марику.
17
— Мария… — подсказывает Пирошка священнику; открывает голову одной девочки, подставляет ее под струю воды из кувшина.
— Мария… Во имя отца и сына и святого духа нарекаю тебя Марией. Аминь, — говорит священник, и вода журчит, выливаясь из кувшина, как только что пробившийся на свет родник.
— Эржебет… — снова шепчет Пирошка, и другая головка склоняется над купелью, как лилия на берегу озера, которая, едва успев раскрыться, уже глядится в воду.
— Эржебет… Во имя отца и сына и святого духа нарекаю тебя Эржебет. Аминь, — произносит священник, на этот раз торопливее. Потому что на первого младенца много вылил воды, на второго едва осталось. Так что какую-то секунду держит он кувшин пустым над головой ребенка.
А все же получается так, что охи и ахи достаются больше на долю Эржебет: она — последняя. Выходит, что воды меньше, а любви больше.
Священник благословляет новоокрещенных. Шара Кери поправляет скатерть на алтаре, воду из купели выливает в угол, где на полу нет покрытия — специально для того, чтобы воду сливать после крещения. Где те бесчисленные мужчины и женщины, которых приобщила к христианской церкви выплеснутая в этот угол вода? Сначала их приносили сюда на руках, потом приводили за ручку; потом они приходили сами, бодро стуча каблуками; еще позже шли степенным шагом; и наконец, снова приносили их в церковь родственники, с непокрытыми головами и грустными лицами, чтобы отсюда унести на кладбище. Удивительна судьба человеческая…
Ну а нынче два тоненьких плача слышатся в церковном дворе — словно ниточки протягиваются через ушко серебряной иглы, а вслед им течет из неприкрытой двери псалом. Три женщины сходят по ступенькам, растроганные обрядом. Солнце заливает церковный двор, каштаны тихо шумят в нежарком сиянии сентябрьских лучей, в синем небе плывут облака. Ореховое дерево у хаты Черов роняет на землю созревшие плоды; помидоры краснеют на подоконниках.
Хороша нынче погода. Нечасто бывает такая в сентябре.
Идут бабы; теперь из церкви доносится только гудение органа. Мальчишка маленький во весь голос ревет за домом правления. И немудрено: приятель хорошо съездил ему по спине.
Словом, крещение состоялось; вечером будет ужин.
Марика уже два дня, как встала. Ходит по горнице, в сенях, во дворе, в саду; только на улицу пока нельзя. Как сможет выходить на улицу, сперва в церковь пойдет. Правда, до церкви она и нынче могла бы добраться — да не полагается ей там быть, когда детей крестят. Так что теперь только в следующее воскресенье…
Красный Гоз молодого барашка купил для паприкаша; еще кур зарежут на жаркое и на бульон с чигой да калачей напекут. Это и будет ужин. Пашкуиха вина добыла у Жирных Тотов — чистого, трижды отстоянного зеленого вина, целых сто литров. Хватит с избытком. Всего двадцать шесть человек позвали кумовьями, мужчин и женщин. Да семью надо считать: у Йошки два брата, у Марики два, старший и младший, да отец — в общем, народу набирается много.
Целый день горит в сенях очаг: кастрюли бурлят, сковороды шипят; вокруг топчутся бабы, где снимут крышку, где снова закроют кастрюлю. А тут и вечер; сходятся гости, начинается ужин.
Приходит Шандор Пап с женой, Мари Чёс, осматривается подозрительно: не перешептываются ли у него за спиной, не хихикают ли. Да нет: в этом доме перешептываться не станут, тайны, попавшие сюда, здесь и останутся навеки. Как в могиле… Приходит Макра с Илонкой Киш; теперь он уже вымыт, выбрит, даже порезался раза три и папиросной бумагой порезы заклеил. Потому и выглядит так, будто с кошками дрался.
Приходят и остальные гости, друг за другом.
По очереди подходят бабы к Марике, руку ей жмут и не отпускают, пока не скажут:
— Доброго здоровья вам, кума. А дочки ваши пусть растут и крепнут с божьей помощью, родителям на радость и счастье. От всего сердца желаю!
— Спасибо вам, кума, на добром слове. Дай и вам бог здоровья… — отвечает Марика всякий раз. Поначалу, правда, краснеет немного: трудно было к слову «кума» привыкнуть.
Красный Гоз к столу гостей приглашает: «Пожалуйте, кума, пожалуйте, кум…» Приходится теперь старых приятелей на «вы» звать. Только Тарцали подмигивает ему и говорит потихоньку: «Брось ты это к дьяволу. Мы что, теперь и не кореши уже с тобой?..»
Кореши, конечно. Корешами и останутся. А сегодня все же обычай надо соблюсти.
Илонка Киш с двойняшками возится, на руках их таскает, то одну, то другую, оторваться не может. У нее вряд ли скоро будет ребенок… Красивая она баба — а все ж есть в ней что-то, отчего бабы стараются от нее подальше держаться. Мужики — дело другое. Те к ней так и льнут. Плечи, руки у нее пополнели, а в поясе осталась она на редкость стройной. Как те деревья, которые пышно цветут, а плодов не приносят. Все цветы сбрасывают, до последнего… А как она с младенцами играет… Даже слепому видно, что притворяется, а сама все норовит Красному Гозу на глаза попасться.
Марика на нее со страхом посматривает: вдруг уронит ребеночка… она ведь и нарочно может… И зачем только позвали ее?
— Скажите, кума, которая из них Мария, а которая Эржебет? — спрашивает Илонка с недоумением.
— О… так вот же: эта, маленькая, Мария, а вот эта — Эржебет… тоже маленькая…
Илонка смотрит на них и не видит разницы. Для нее обе одинаковы.
Усаживаются за стол; почти все здесь — старые друзья-приятели: вместе в школу ходили, вместе парнями гуляли, а теперь разлучила их судьба. Один — землекоп; другой землю копать не любит, он лучше батрачить будет; а третий, глядишь, хозяином стал, женившись и землю за женой получив. Есть и такие, которые, женившись, в бедняки попали… И все они собрались нынче за одним столом.
Будто несколько месяцев, что прошли с тех пор, как они женились, были для них испытанием: дескать, посмотрим, что из вас выйдет. Каждый старался, как мог, на ноги встать. Показать, на что он способен, сам, без родительской поддержки… Что говорить: не все это испытание выдержали. И вот собрались нынче, чтобы отчитаться перед другими о своих успехах, о своей судьбе, а заодно и вспомнить старую дружбу.