Приходят взрослые, наклоняются над ходунками, и каждый говорит что-нибудь ласковое; однако, чудное дело, не на своем языке говорят, а на детском. Головой кивают, чтоб понятней было; тени их движутся по стене, вырастают до потолка. А вообще-то им не с детьми, а друг с другом хочется поговорить: столько вопросов накопилось у каждого. Только получается что-то вроде того, как если несколько человек хотят сразу выйти в одни двери. Все хотят, а ни один не может.
— Ну что… поужинаем? — спрашивает наконец Йошка.
— Конечно. Сейчас…
Толченая фасоль на ужин, с луком, с перцем, со свежим хлебом. Едва сели за стол, калитка стукнула, входит Тарцали с женой. Эти, видно, до сих пор парой ходят по деревне.
— Добрый вечер, кум, кума, приятного вам аппетита, — здоровается Тарцали. Пирошка тоже здоровается из-за спины мужа, переминаясь с ноги на ногу.
— Спасибо, кум. Проходите, кума, — отвечает Йошка Гоз, глотая фасоль. Ложкой круг описывает в воздухе. Дескать, присаживайтесь.
— Спасибо, кум, мы уже отужинали, — говорит Пирошка и подходит к ходункам. Целует двойняшек. Закрыв глаза, всем ртом. По-другому она не умеет. Один у нее поцелуй: и для мужа, и для своего малыша, и для чужих детей. Раскроет широко губы, прижмет к щеке, потом сжимает их. Звук при этом слышится, будто лягушка в лужу прыгнула или оладья шлепнулась в тарелку. Мягкий звук, теплый. А вообще Пирошка целуется так потому, что не хочет на мать походить. С детства она привыкла все делать не так, как мать. Пашкуиха целует сжатыми губами, мелко и часто, как вода булькает, выливаясь из бутылки с узким горлышком.
Видно, сколько баб, столько разных поцелуев.
Берет Пирошка одну малышку, поднимает, целует, ставит обратно. Вторую берет, тоже поднимает. Смотрит Марика, и кажется ей, будто Пирошка цветы выдергивает с корнем… Одно утешение, что Пирошки ненадолго хватит: у нее один поцелуй — и вся любовь. И верно.
— Что за миленькие! — говорит Пирошка и уже в другую сторону смотрит.
Тихо становится; только Гозиха громко дует на фасоль. Тарцали сидит на припечке, огонь шевелит в очаге. Пирошка слоняется немного по сеням, потом останавливается у Йошки за спиной, говорит:
— Не бойтесь, кум, все уладится…
— Это про что?
— Ну, про этих… про землекопов… Одному крепко по голове досталось, врач его перевязывал. Да он не скажет, хоть полицейские и допытываются. Говорит, оступился, о камень стукнулся.
— Экий народишка… бросили человека одного, — говорит Тарцали. И тут же покашливает смущенно. Ногами шаркает по полу… Ведь если б не бросили того мужика одного, вряд ли сидел бы теперь кум за столом и ел фасоль… Старается Тарцали замять сказанное. — Словом, что было, то было. Кто не трус, тому больше всех достается. Я что хочу сказать, кум… Чертов эконом опять нас надул.
— Как так?
— А так… тем землекопам больше, чем нам, на восемь филлеров за кубометр платит.
— Это верно, кум. Только ведь они организованные, а мы нет.
— Да, они организованные… — с завистью говорит Тарцали. Ему, как и любому бедняку в деревне, очень нравится это слово. Кажется, что организованные — это какие-то необыкновенные, умные люди, опытные, удачливые… Они и сильнее, и дружнее, и всегда могут добиться, чего хотят.
— Вот-вот, организованные. Потому и больше получат, на восемь филлеров с кубометра. Из этих восьми филлеров им членские взносы платить и все такое. А вообще-то они потому еще прибавку заслужили, что издалека пришли, — объясняет Красный Гоз. Он-то знает, что такое организация. Можно сказать, с детства знает. Отец его несколько лет был в профсоюзе. Собирались тогда у Силаши-Киша; Красный Гоз еще ребенком был, когда отец взял его на первое собрание. Из центра приехал товарищ Андял, речь держал, стоя под портретом Кошута, в красном углу. «Одно стадо, один пастух», — говорил он. Помнит Йошка его кулак, который время от времени опускался на стол, словно каменный; помнит и ладонь его с растопыренными пальцами, иногда взлетавшую к потолку; в такие моменты голос его становился резким, как удар хлыста. А конца собрания Йошка уже не помнит: разогнали их полицейские…
— Ох, сынок, настрадались они, должно быть, за ту свою организацию, — говорит мать и встает. Посуду начинает собирать.
— Настрадались… А мы чем хуже? И мы можем добиться, чтоб у нас был союз.
— Они ведь издалека пришли…
Никак не умещается все это у Тарцали в голове. Он свое доказывает:
— А мы — здесь живем. У нас больше прав. Староста вон все время твердит: дескать, как хорошо, что пруд возле деревни будет. Сколько мы, дескать, заработаем, да сколько выгоды будет… И вот на тебе. И участков нет, и меньше других получим… Если захотим, будем работать, не захотим, никто плакать не станет… И тем на восемь филлеров больше, это целых четыре пенгё в неделю по крайней мере. Ради этого стоит организованными стать.
— И социалистами…
— А что! И социалистами. Мы и социалистами будем не хуже других.
— Все это так, кум, — говорит Красный Гоз, — только липовые из нас получатся социалисты.
— А чего? Мы постараемся. Прямо сейчас возьмем и организуемся. Скажем, Силаши пусть в центр напишет…
— Чтобы прислали поскорее товарища Андяла… — смеется Красный Гоз.
Помнит он еще, как товарищ Андял сидел с мужиками в корчме господина Крепса. Пили. Время двигалось к полуночи, мужики речи говорили, чокались, кричали, что скоро весь мир бедным будет принадлежать. А товарищ Андял спал с открытыми глазами, как заяц. Каждую ночь он собрание проводил в какой-нибудь деревне, устал…
— Не до смеха тут, кум. Мы ведь не хуже этих, пришлых. Можем прямо смотреть в глаза и властям, и полиции.
— Нет, кум, мы хуже. Или, то есть… словом, не такие. Да и не в этом совсем дело.
— А в чем?
— А в том, что вот… ты и сам ведь говоришь, что последний раз идешь землекопом. И знаешь, что я тоже так думаю. Летом буду пахать на коровах. А там, если оправдаются расчеты да если земля уродит, — и конец организации. Ты коров уже запряг. И от тещи перепадает тебе то, се… Так что все это одни разговоры, насчет союза. Из-за восьми филлеров… Как купим землю или в наследство получим, тут социалистов вроде нас и поминай как звали.
— И это ты-то говоришь такое, кореш?..
— Я говорю, я. Если не согласен, пойди попробуй. Организуйся. А я уже наорганизовался по горло.
Все, что слышали или читали они когда-нибудь про социализм, ожило теперь в них; ожило не в подробностях, конечно, а как вспомнилось: обрывками, грубо отесанными, плохо пригнанными друг к другу кусками. И разговор их течет, будто то один, то другой показывает свой кусок, какой есть, какой получился. Будто двое выкладывают друг перед другом какие-то давние свои вещи.
— Йошкин отец тоже вот начинал было этим заниматься, — вступает в разговор мать, — и не раз. А кончилось тем, что все его бросили и господ он против себя обозлил. А ведь таким добрым был, мухи не обидел, не то что господ. Только права свои защитить хотел. Однажды, когда приезжал сюда Вильмош Мезёфи, он его на станции встречал. Загородил ему дорогу и говорит: мол, уважаемый товарищ, вельможный господин депутат! К князю Ракоци народ со знаменами, с оружием шел, а мы только бедность свою можем вам принести. Просим мы вас, уважаемый товарищ, господин депутат, не побрезгуйте нашей бедностью. Добро пожаловать к нам… Так и сказал Йошкин отец. Ох, и давно это было, господи… — Слезы выступают у нее на глазах, вытирает их мать уголком передника.
Все это слышал Йошка от матери уже много раз. А так сказал отец или немного по-другому — не все ли равно. Мать так запомнила: пусть считает, что так и было.
— Нам ведь союз для того лишь нужен, чтобы побольше заработать, а на заработанные деньги земли купить. Хозяевами стать. А уж когда мужик хозяином стал — конец всякой организации.
— Чужие-то не для того разве организуются?
— Не думаю. У многих из них даже дома своего нет. Да и не будет. Бедняками родились, бедняками детей народили… Они и не мечтают о том, чтоб землю когда-нибудь приобрести.
— Если будет раздел земли, все по-другому пойдет.
— Раздел? Ты же видишь, как этот раздел начинается. Один помещик пруд копает, другой рисовое хозяйство заводит, чтобы земля не пошла под раздел. Как тут разделишь? Каждому по рыбе, по две или по горсти риса?
— Ты постой… — волнуется Тарцали, который благодаря теще приучился читать и теперь прочитывает все, что под руку попадается. — Я вот где-то читал, мелкие хозяева то же самое могут со своей землей сделать, что и крупные. Только, конечно, на кооперативной основе. В каждой деревне, значит, кооператив будет… или как там?.. каждая деревня будет одним большим кооперативом…
— Хорошо бы, конечно. Да невозможно это.
— Почему?
— Бог его знает. Невозможно, и все. Сам видишь. Не там надо правду искать.
— А где?
— Где? Это я и сам хотел бы знать, кореш, — встает Красный Гоз, потягивается.
Марика и Пирошка молча глядят на спорящих. Марика садится на припечек, ногу ставит на скамеечку. Мария нынче больше беспокоится, надо ее первой кормить. Свекровь зажигает большую лампу; прикрыв ее ладонью, несет в горницу. Прохладно в сенях: говорят, март мерзнет, хочет в хату забраться.
Собаки на улице лают, надрываются.
По деревне зажигаются лампы, коптилки — у кого какой достаток. Есть хаты, где лампа горит, только когда ужинают да постель стелют. А потом хозяева — головой в подушку, и дом смежает глаза до рассвета.
А собаки все лают и лают.
Стоит одной тявкнуть, и хором подхватывают остальные. Станут мордой к саду или к улице, хвостом поднятым машут — и все лают, лают…
Может, на весну они лают.
Лай разносится по деревне, как звук в металлическом стакане, — по кругу. Наступает ночь; в темноте быстрей бежит время. Бежит и как будто шуршит даже — словно зерно сыплется из мешка. Рассыпается время по полям, пашням, садам. Из крошек, крупинок его собираются завтрашние, послезавтрашние дни, недели, строятся планы: пахота, сев и другие дела, которым нет ни конца, ни края.