Часам к десяти все три корчмы полны до отказа: многие, куда бы ни ходили, в конце концов здесь оказываются. Начинают праздник дома рюмкой палинки или стаканом зеленого вина, а кончают здесь, пьют что придется…
В одиннадцать часов прибыл в деревню исправник. Приехал он на автомобиле. Перед правлением замедлил ход автомобиль, будто раздумывая, куда повернуть; потом повернул-таки во двор правления. Остановился, заскрежетав тормозами, и еще немного прокатился, вздымая пыль. Открылась дверца, вылез оттуда человек господского вида, с портфелем под мышкой. Писарь.
Потом вылез и сам исправник и прямо к крыльцу зашагал.
Хоть и называют его все исправником, на самом деле по должности он — уездный начальник. Каждый год несколько раз наезжает он в деревню; не только в эту, конечно. Все деревни объезжает в уезде, одну за другой. И вот ведь что удивительно: как бы часто ни был он здесь, каждый раз чувствует, что деревня не та, какой была в прошлый его приезд. Словно бы все время меняет она свое лицо, обращенное к нему. Иногда подумает он: ну, теперь увидит деревню такой, какая она есть на самом деле, — и опять встречает что-то совершенно новое. Двенадцать деревень в уезде, все не похожи одна на другую, да еще каждая из них раз от разу на самое себя не похожа… Мыслимое ли дело — все их узнать, изучить, понять до конца! Что ни дом, то норов — говорит пословица, а сколько ж домов во всем уезде! Подумать страшно. В одной деревне испокон веков заведено, что сады, огороды отгорожены друг от друга заборами, плетнями; а в другой даже межу-то не оставляют между ними. Стало быть, и закон в этих деревнях следует по-разному применять. В одной деревне мужики тихие, смирные — чисто мухи в сметане; в другой же то и дело грызутся меж собой, как собаки. Однако тут-то и загвоздка; думаешь: раз эти буйные, нахрапистые, а те, наоборот, ленивые, неповоротливые, так у них все по-разному должно быть. Опять же нет. По всему уезду одни и те же проступки: тропы через поле прокладывают как попало; фонари не вешают в темноте на оглобли; из-за межей ругаются; навоз не вывозят аккуратно, раз в месяц; кольца не вделывают свиньям в стаде; не обновляют на телегах доски с именем владельца; телегу перед корчмой оставляют без присмотра; подростков не пускают на занятия допризывников; а о школе и говорить нечего. Мыльную воду выливают прямо на дорогу… Словом, нарушений хватает.
Еще вот охотятся в неположенных местах. Наверное, думают, что рыбу, дичь господь бог им бесплатно дает…
Углубившись в свои мысли, всходит исправник на крыльцо.
Навстречу ему с другого конца коридора спешит секретарь правления; делает вид, будто штаны застегивает: мол, в уборной был. А на самом деле только-только из дому. Ждали исправника после обеда, а он вон когда явился.
Выходит из своей комнаты и староста Ференц Вираг, машет рукой кому-то позади (тут же какой-то мужик убегает сломя голову) и кланяется, здоровается с исправником. Сухо кивнув ему, исправник проходит в кабинет. Секретарь едва-едва успевает дверь перед ним распахнуть.
Писарь топчется в углу; исправник расстегивает перчатки, швыряет их на стол.
В соседней комнате стул загремел. Будто кто-то подслушивал там под дверьми и теперь отскочил в панике.
— Может, вы скажете мне, господин секретарь, что тут у вас происходит? — спрашивает исправник и кивает своему писарю. Писарь торопливо роется в папке, бумаги достает, кладет перед ним.
— Мы думали… после обеда изволите…
Исправник раздраженно фыркает:
— Изволите, изволите… А к тому времени вся деревня вверх дном перевернется, так что ли? Где эти люди? Вызвали их?
— Те, что для отдельного разговора, сию минуту здесь будут. И остальных… как только захотите… — И секретарь выскакивает за дверь, радуясь, что есть повод хоть на минуту скрыться с глаз исправника. Бежит в соседнюю комнату. Слышно, как чьи-то сапоги там стучат, барабан ударяется о косяк; еще через минуту на улице раздается барабанная дробь. Рассыльный пробегает под окнами правления.
«С каждым днем, с каждым днем все хуже…» — словно выговаривает барабан, двигаясь вдоль улицы. По крайней мере мужикам так кажется. Выходят люди на улицу, слушают, что кричит рассыльный. А кричит он не бог весть что: просто велено всем собраться к правлению. Возле некоторых хат рассыльный еще особо стучит палкой по забору. Этих, значит, исправник в первую очередь вызывает… Сам исправник в это время разбирает бумаги, которые ждут его решения.
— Имре Вад, сорок шесть лет, женат, пятеро детей, реформатского вероисповедания… Та-а-ак. В ноябре прошлого года был на два дня арестован за драку в корчме. Ударил бутылкой из-под содовой Кароя Болдога, вице-председателя гражданского стрелкового общества… — Тут оглядывается исправник. В дверях раздается звяканье сабель. Полицейские отдают ему честь.
— Имре Вад… Кто это Имре Вад?
Полицейский унтер — молодой еще человек; говорит он, словно на весах каждое слово взвешивает:
— На прошлой неделе снова пел в корчме «Интернационал». Однако…
— Что еще за «однако»?
— Однако в других отношениях кажется человеком порядочным. Хоть мы и следим за ним. Детей в школу, в церковь, на занятия допризывников посылает аккуратно. Земля у него есть, не так уж мало, обрабатывает он ее добросовестно. Сам тоже церковь посещает. Когда новый колокол ставили, дважды выезжал с упряжкой, работал бесплатно в пользу церкви. Непонятно, по какой причине Имре срывается снова.
— Пьян был, может?
— Пил наверняка. Сколько, установить невозможно; сам он говорит, что много, четыре литра, но это ложь. А корчмарь, по всей видимости, старается его выгородить и все его слова подтверждает. Карой Болдог показывает против них обоих.
— Ну ладно, посмотрим. Господин секретарь!
— Что изволите? — подбегает тот, даже коленом стукается об угол стола.
— А что Йожеф Красный Гоз?
— Изволите видеть… он землекопом нанялся на сооружение пруда. Потом вышло у него столкновение с чужими землекопами, в первый же день, когда те еще к работе не приступили. Ударил одного. Те землекопы увидели его и отказались работать. Гоз ушел, не стал спорить. Тут бы все в порядке было, да только люди никак не успокоятся. Местные понемногу разошлись с работы, а чужие надбавки требуют; с тех пор еще раз бастовали…
— Господин унтер, о драке было заявлено?
— О драке заявлено не было, а нам самим не удалось дело расследовать, свидетелей не нашлось… К тому же и господин эконом сказал, что дело может вызвать нежелательные последствия. Допрашивали мы землекопа, которого этот… как его… Красный Гоз якобы ударил. Однако тот показал, что никто его не бил. Еще чего, говорит. Так что…
— А чего же тогда хотят в поместье?
— Видно, козла отпущения ищут. А для чего им это нужно, один бог знает.
— Ну ладно… Помещику, значит, козел отпущения нужен. И чтобы бесплатно на него работали… Черта с два! Мне б только ухватиться за что-нибудь… — совсем раздражен исправник. Вчера вечером в Неште, в игорном доме, триста пенгё проиграл он в карты. Отчаянное было сражение. Грос, арендатор, тоже шестнадцать тонн пшеницы проиграл; в долг, конечно… А выиграл все секретарь из Бикера. Правда, пока что основной выигрыш весь в бумажнике унес, в векселях… А его триста пенгё так и уплыли, как есть… не хватило у него ума вексель дать… И надо же, экое счастье привалило этой скотине…
— А что вы на это скажете, господин секретарь? — Выкладывает исправник на стол два анонимных письма.
Секретарь пенсне цепляет на нос, нагибается. Долго читает. Потом говорит:
— Сами изволите знать, господин исправник, чего стоят всякие анонимные письма.
— Изволю, изволю… Я всегда все изволю. Обожаю это слово! Желающие получить участки для строительства были в деревне?
— Как же, были. Да тут все в порядке. Земли под участки хватает.
— Словом, вот почему ничего не стоят эти анонимные письма. Вытеснили людей на солончаки. Добрый вы человек, я вижу…
— Правление решало насчет участков. Оно и договор подписывало. Староста…
— Конечно, староста. А секретарь для чего существует, как вы думаете? Для того, что если староста — дурак, так секретарь бы ему мозги вправил. А вы!.. И перед самыми выборам… Где староста?
Секретарь выбегает из комнаты. Опять удалось ему на свободу вырваться. Ненадолго, правда: тут же возвращается вместе с Вирагам. Исправник делает жест, будто мусор сметает; секретарь и писарь выходят. Один — в коридор, другой — в комнату помощника секретаря. Исправник остается со старостой с глазу на глаз.
В коридоре народ собирается. Имре Вад топчется возле дверей, сморкается, лицо вытирает, рубаху одергивает под полушубком — словом, время тянет.
Он, конечно, тоже прямо с имения сюда пришел и выпил, само собой. Теперь ему плакать охота, что такой дрянной он человечишка. Не потому, что пил: на то он и мужик. Не одним же лошадям пить. А потому, что язык за зубами держать не может. Не может взять и проглотить свои чувства, как галушки. Умер бы он, что ли, если б промолчал? Правда, не только в хмельном состоянии думает он о былом, можно сказать, никогда — ни днем, ни ночью — не выходит оно у него из головы. Да только, если трезв Имре, бурные те годы представляются ему старой, слышанной от кого-то героической легендой. А выпьет — и все оживает в памяти и в сердце, словно было лишь вчера…
Выпьет — и снова явью становится легенда; то, во что он верил, превращается в быль. Лишь сюда, где он живет, где вынужден жить, даже слабое дуновение не доносится от той яростной бури.
…Снова молод он: русские поля овевает теплый, пахнущий чем-то зеленым ветер, под ветром тихо покачиваются ветви берез. Казак, у которого он служил, бредет через рожь, заложив руки за спину, в рубашке навыпуск. Борода у казака — серая, будто выгоревшая, а от одежды его идет запах, как от подсолнуха перед цветением. За хатами коровы пасутся, вороны мечутся в воздухе; далеко-далеко за околицей рухнуло дерево. Пленные там лес рубят. Перья лука на грядках за домом достают до колен; казачка идет мимо лука с подоткнутой юбкой, колени ее мелькают между луком и краем юбки. Так начиналась хорошая жизнь.