— Сейчас на что живете?
— На то, что в прошлом году заработал и раньше. А на следующий год тем буду жить, что в этом году заработаю.
— Вы же сказали, что уже не землекоп.
— Ну и что? У меня земли есть немного, от матери; мать солдатская вдова, отец на фронте погиб. Земля, правда, солончак, да ведь я на солончаке родился и думаю, сумею прожить.
Снова ходит исправник по комнате. Что это за человек, что он собой представляет? До сих пор этот мужик задавал вопросы, а не он, исправник… то есть, спрашивал-то исправник, конечно, но спрашивал так, как тот хотел. Вот что странно. Более того, противоестественно. Может, отпустить его пока и попросить у полицейских подробную информацию? Да разве даст кто-нибудь подробную информацию об этом мужике? Ударил он кого-то, а тот на него не заявил. Даже отрицать стал. А в то же время, очевидно, этот Красный Гоз играет какую-то роль в том, что землекопы на строительстве пруда начали бастовать. Притом и местные частично разложились, бросили работу. К этому тоже, должно быть, он руку приложил.
— Послушайте-ка. Еще что-нибудь вы знаете об этой забастовке?
— Только то, что любой может узнать, если захочет. Вообще-то работа оплачивается хорошо, даже, можно сказать, по-господски. Плохо только, что почву недобросовестно исследовали, когда пробную копку делали. Наспех, приблизительно. Потом уж догадались и инженер, и рабочие, что надо было бы получше смотреть. Есть участки, где нижний слой не только лопата — кирка не берет.
— Почему? Каменистая почва?
— Нет, не каменистая. Хуже. Камни ведь окапывать можно, взрывать, а эту почву ничем не возьмешь. Потому что солончак. Хуже, чем промерзшая земля. А ведь мерзлая почва тоже много забот принесла землекопам.
— Конечно. Может, в этом дело? Но что же с такой землей делать? Плату рабочим повысить?
— Обязательно. Иначе не будут они работать. Просто-напросто не осилят. Пруд ведь делается при содействии сельскохозяйственного министерства, так что и власти могут вмешаться.
— Что же делать? Снова поднимать плату? Или совсем отказаться от пруда?
— Зачем отказываться, если помещику нужен пруд? Там у них инженер есть, он знает, что делать. Должен знать по крайней мере. Машины здесь нужны специальные. Которые землю разрыхлят, а потом уж землекопы легко смогут ее перевезти.
— Интересно. Откуда вы такие вещи знаете?
— Знаю, и все тут. Человек столько всего знает, что и сам порой удивляется. А вообще-то я с землей немало имел дела. Раз даже в Хортобади, например.
Вот и все, спрашивать тут больше нечего. Конец и допросу, и подозрениям. Да и стыдно исправнику: этот простой мужик знает о земле больше, чем он. Хоть и добра желает исправник деревне, и землекопов готов защищать, — что из этого, если не понимает он этих людей… Не знает, чем они живут, как работают… А ведь он должен быть человеком практическим, чтобы мог свое мнение высказать, разрешить, если надо, спор между рабочими и работодателями. Конечно, есть законы, укоренившиеся обычаи, средний уровень зарплаты, однако всего этого недостаточно, если не знает он, кто, что, почему и как делает.. Он, исправник, не знает той земли, с которой кормятся, на которой живут, любят, женятся, умирают миллионы венгров…
В сложных случаях обращается он к кодексу законов, приговор выносит — не разобравшись при этом ни в людях, ни в мотивах их действий.
Все это он ясно видит сейчас. Видит — и ничего не может поделать.
Еще об одном надо ему позаботиться (может, и на это не хватит у него разума?). Дело в том, что из комитатского центра получил он конфиденциальное письмо насчет того, что скоро будут выборы. Пусть, мол, наведет в уезде порядок.
А порядок — это если гладко идет работа на сооружении пруда, в корчме не звучат подстрекательские песни, нуждающиеся в участках для строительства получают их, мужики не запахивают межи друг у друга, навоз вывозится на поля, дети каждый день ходят в школу… Словом, если жизнь в деревне катится, как хорошо смазанное колесо. Тогда деревня спокойна, люди не враждуют, не пишут доносов друг на друга.
А самое главное: при любых выборах правительство может рассчитывать в такой деревне на полную поддержку.
Всем понятно, какое это важное дело.
Вот и приехал исправник в деревню, чтобы сгладить все противоречия, а заодно посмотреть на деревню поближе, лицом к лицу. Насчет участков, правда, ничего уже не поправишь… но старосту придется сменить.
А население деревни — в основном, конечно, мужики — собирается во дворе правления, в коридоре: стоят группками, курят, смеются громко. Странным весельем светятся их лица, будто заботы, нужда неизвестны здесь, будто все живут как сыр в масле катаются… И не поджег староста у Лайоша Ямбора на спине солому, и не бастуют землекопы, и совсем не здесь замяли дело о проломленной стене в корчме господина Крепса (замяли по желанию самого Крепса). И никто не слыхал о том, что участки под строительство хотят распределять на солончаке, — словом, всюду тишь да гладь да божья благодать.
Во дворе, в сторонке, возле бычьего стойла, пятеро мужиков встали в кружок, один что-то говорит, хлопает ладонью по колену и хохочет, прямо корчится от смеха. «И-ха-ха-ха! И-ха-ха-ха!» — выговаривает. И остальные хохочут дружно, вытягивая шеи, как петухи.
Да и остальные шумят; весь двор гудит, как пчелиный улей. То с одной стороны летит шутка, то с другой, одна другой смачней, одна другой заковыристей. Тут и выходит на крыльцо исправник.
Стоит, роется в нагрудном кармане; а мужики, притихнув, смотрят на него выжидающе. Должно быть, что-то важное у него в кармане, раз он туда полез. Однако так ничего и не вытащил из кармана исправник. Ощупал карман изнутри, снаружи; потом оперся руками о перила и начал:
— Дорогие… братья-венгры…
— Ура!.. ура!.. — вдруг завопили мужики. Войска кричат так после одержанной трудной победы.
Исправник глядит удивленно. Приятно, конечно, что так его приветствуют; нет на свете оратора, которому бы это не понравилось. Но в то же время немного странно. Будто незаслуженную награду получил.
— Дорогие братья-венгры, — начинает он снова, и снова подымается крик, «ура» гремит сплошным водопадом. — Да послушайте меня сначала…
— Да здравствует господин главный уездный начальник!.. — выкрикивает Имре Вад, который стоит поблизости. Изо всех сил кричит, даже жилы на шее напрягаются. Остальные с воодушевлением его поддерживают.
— Что это с ними, господин секретарь? — оборачивается исправник назад. Секретарь подлетает к нему, чуть с ног не сшибает. В отчаянии разводит руками:
— Ничего не понимаю… никогда такого не было.
— Эх, — морщась, трясет головой исправник. Снова оборачивается к мужикам. Кричит что есть силы. — Слушайте меня, люди!
Да все напрасно: не слышно ни одного его слова. Двое полицейских торопливо сходят во двор, обходят толпу, останавливаются. Ждут сигнала, чтобы погнать всех со двора.
— Да скажите ж хоть вы им что-нибудь, господин секретарь!
— Изволите знать…
— Пропустите-ка… — кто-то отодвигает секретаря в сторону. Красный Гоз это. Подойдя к исправнику, говорит: — Не вовремя вы приехали, господин исправник, сегодня ведь иосифов день, выпили люди с утра. Мало кто в такой день не выпивши. Так что все сейчас навеселе, вот и орут. Вот так, — и отходит в сторону. Стоит с минуту. Потом спускается во двор, к остальным. По толпе, когда он идет сквозь нее, расходятся волны; потом снова все успокаивается.
Конечно же, сегодня иосифов день. Да ведь исправник и сам Йожеф. Йожеф Геци. И подумать же: свои собственные именины не может он отпраздновать так, как простой народ. Простой… Простой? А кто может сказать, что простое и что непростое? Стихийное, широкое проявление народной любви импонирует ему — значит, оно не простое, а замечательное, великолепное. А значит, и то, что мужики выпивши, тоже не простой смысл имеет?
Откуда ему знать, что нынче все те, у кого есть что-нибудь на совести, хотят поправить свои дела этими приветственными криками, идущими из глубин стесненной души. А за кем грехов вроде не числится никаких, кому сегодня нечего бояться, те авансом, вперед кричат, на случай, если когда-нибудь провинятся. Страх этот живет в душе мужика всегда, постоянно, иосифов день только помог ему вырваться на волю в отчаянном крике.
Множество голов внизу, во дворе сливаются перед исправником, словно деревья в лесу. И вот уж нет отдельных деревьев, есть только лес; нет отдельных мужиков, а есть мужики в целом… Однако чье-то одно ухмыляющееся лицо все ж различает исправник позади толпы. Лицо это — и вместе со всеми, и в то же время особняком, как потрепанный ветром куст боярышника на лесной опушке. Ухмылка пробует задержаться в складках лица — и тут же стекает с него, будто обдали его парным молоком. Усы начинают топорщиться, обнажаются зубы, веселье льется из глаз, и морщины словно так и норовят перепрыгнуть друг через дружку, как ребятишки после школы; весь мужик — сплошная улыбка… Но вот он кашлянул в руку, и лицо на миг погрустнело, морщины отскочили на место, словно на пружинках — снова раскрывается, расцветает лицо. Смотрит на исправника, открыто, доверчиво, словно предлагает: пиши на мне что хочешь.
Только что раздражен был исправник, трясло его… а теперь не может удержаться, чтобы не смеяться, глядя в это лицо. Да он уже и смеется против своей воли; только смех пока таится внутри, особенно в подрагивающих плечах. В плечах и в животе, который тоже начинает дрожать.
Весь человеческий лес — сплошное тихое, затаенное ожидание.
В этот миг кто-то громко чихает, выговаривая явственно: «Ап-чхи…» И толпа разражается хохотом — как тяжелое, набрякшее облако разражается в конце концов потоками дождя. Хотя и ветра-то даже вроде не было. Добрую минуту стоят они друг против друга, мужики и исправник: он на крыльце, они внизу, во дворе, — и все дружно хохочут, будто им сдельно платят за это.
7
Красный Гоз лишь в воскресенье задумался над тем, о чем никогда не думал. О своих отношениях с деревней. Раньше как-то казалось ему, что неотделим он от деревни, как рыба от воды, как воробей от стрехи. А оказывается, не так все просто.