Пьяно-бар для одиноких — страница 4 из 18

сть. Ну почти все, кроме способности смеяться. Потому что, когда пропадает смех, тогда конец, полная безнадега. Другими словами, пока есть хоть малейшая способность смеяться, пусть на самом донышке, еще не все потеряно, не все. И если Поли не потерял вкуса к смеху, значит, мы вправе вообразить многое из того, что произошло в те рассветные часы на молу. Вообразим хотя бы, что после внушительной дозы спиртного, после стольких «А помнишь?» м. Поли вместе с другом, который живет в Санта-Монике, решили выпить последнюю бутылку не иначе как в море, хотя это вовсе не то море-океан с темно-зелеными водорослями, которое в далекие времена сулило им обоим большое будущее. Ну да, бывшие одноклассники, и вот встретились в эмиграции — ей, похоже, нет конца, — шутки, анекдоты, смех до упаду, и вдруг — пожалуйста, они уже на молу и затеяли играть в любимую игру детства «Кто главнее». «Я делаю, ты — повторяй», и что тут удивительного, в самом деле, если этот растолстевший Поли гогочет во все горло у самого моря, грозясь поднять своего дружка на плечо и сбросить в воду («Я тебя сброшу». — «Только попробуй»), и тут этот Поли точно взбесился, ну крыша поехала, взвалил на спину — девяносто килограммов! — своего старого товарища по играм на переменках, на улице, в компаниях и, развернувшись, вдруг рухнул на камни. В общем, нате вам — перелом. Да мало ли какие версии могут пойти в ход! В том числе и та, что теперь гуляет по городу насчет его разгневанной подружки Хавьеры: мол, эта лихая мадам, уему нет, встретила подгулявшего м. Поли ночью в Беверли-Хиллз, потащила прямо в отель, где после вполне доступных нашему воображению предварительных забав («сыграть на розовой флейте» и т. п.) стиснула в бедрах его колено да так дернула в чаду страсти, что случился этот проклятый перелом. Н-да, сойдет любая версия, бери на выбор! Но все они, разумеется, совершенно несостоятельные, ибо никто не знает и знать не может, что живчик Поли, этот улыбчивый дядя, спешил на рассвете к берегу с убийственно тайной мыслью, которая в принципе противоречила его жизненным позициям и запросто может исказить его образ, повести читателей по касательной, а не вглубь. Словом, жизнерадостный и улыбчивый Поли, выпив одну-единственную рюмку коньяка, надвинул на уши шапочку, какие носят греческие рыбаки, и сказал своему другу, что хочет пойти один. К полуночи он уже ус-пел рассказать обо всех своих потерях, так что тот, безусловно, все понял и не стал обижаться.


Попав впервые в жизни в этот город, в этот квартал, в этот дом, он, выйдя на улицу, безошибочно, не задумываясь направил свои стопы прямо к морю, как черепашка, только что вылупившаяся из яйца; чутье человека, родившегося на побережье, диктовало ему путь, и вскоре в разрывах тумана он разглядел мол, далеко уходящий в приливные волны. Одним словом, м. Поли действительно пришел к молу с твердым намерением навсегда покончить с собой, отдать свое тело рыбам, морским ракам хайбас, заплатить им по давнему счету за всех съеденных устриц и мидий. То есть этот смешливый Поли, этот шутник явился на мол почти готовый к последнему прыжку.


Но, как уже известно, в то рассветное утро ни рыбам, ни морским ракам не повезло, потому что раскормленный Поли шел, давясь натужным смехом, и, не заметив ступеньку, поскользнулся на мокрых плитах. Упал навзничь — ни двинуться, ни встать, такая резкая боль в колене. Так и лежал, устремив глаза к небу, к зыбкому образу насмешливой, растерянной и недоступной красавицы Гали, который таял в серой туче. Так и лежал, чередуя стоны со смехом, пока не рассвело и не появились люди, которые вызвали «скорую».


Вот видишь, Хавьер, и вы, Маракаибо, Усач и все остальные, понятно теперь, что одно дело упасть, а другое — упасть в смысле пасть. Оказывается, два одинаковых глагола означают совсем разные вещи. Понятно? На моей родине говорят: «Кто в жизни не поскользнется!», а ближе к югу, когда мужчины надолго уезжают на заработки, их жены, легко вступая в запретную связь, шутят певучим говорком: «Поскользнулся — не пропал, если не упал». Словом, при таком финале сложим молитвенно ладони, закроем глаза, возблагодарим Деву Марию и скажем, пожалуй, убежденно, нет, даже с восторгом: «Вот так посмеялась надо мной судьба — злодейка!»


Кружат и кружат знакомые призраки... И как не вспомнить об апельсинах и о знаке Рака! Нет, хватит! Ну убирайся, память окаянная! И ты, брат, исчезни наконец!

Она и Берта точно сделаны по одной мерке.


В тот первый вечер Ванесса подошла к пианино чем-то очень опечаленная, и мои глаза зацепились за нее раз и навсегда. Меня как током ударило, и от моего былого спокойствия ничего не осталось. И хотя я твердил себе, что все знаю сам, и давно, и что другие тоже все знали, ее вены напряглись, и игла не могла войти. «Тут ни ум, ни тело не помогут делу», — сказал я себе с усмешкой, но вопреки всему, точно потеряв разум, готов был броситься в эту пучину, а тем временем глаза мои буравили ее и пальцы помимо воли затарабанили «Гимнлюбви»[11]. Нет, какое там опомниться!Надо положишь все силы, чтобы это мгновение попало в кровь и стало отравой, нужна самая точная доза морфия. Она ответила мне взглядом, в котором можно было прочесть: «Плохие времена, плохие времена!» А я все равно почувствовал, что у меня из-под ног уходит земля, что моя игла никогда не войдет в вену, а раз никогда, мне не жить. Вот с тех пор все и пошло в облом... Точно на меня озлилась судьба.

Ванесса и Берта, Рак и апельсины, да уйди прочь, окаянная память. И ты, брат, так и не понял, что успеха можно добиться только при полном спокойствии. Ну а теперь уходи!.. Стакан в руке, водка в утробе, винные пары бушуют в черепушке». Куда бредут эти слепцы? Господи, куда они бредут?

ГЛАВА III

Я еще не допил первую рюмку текилы, когда этот зануда Хименес — надо же ему было сесть напротив меня! — стал мне рассказывать какую-то дурацкую историю, у него их миллион... Хавьер вдохновенно играл довольно красивую вещь, наверно «Балладу для Аделины», а вокруг пианино, как всегда ближе к ночи, понемногу собирался народ, все мы, кто в ту пору потерял почву под ногами, или, как у нас говорят, «ползал по жизни на карачках». Каждый пытался что-то найти здесь, в баре, каждый прятался (прятался!) от чего-то своего, от своих чудовищ: к примеру, этот хмырь, чилиец (я говорю о Гонсало, который льет слезы над болеро «Семь ножевых ударов», есть еще и второй), наверное, от каких-то угрызений совести, а Рикардо-социолог, видимо, от превратностей судьбы, толкнувшей его на скользкий путь, ну а жалкая Рут — от своей галопирующей старости, да у всех что-нибудь свое, и сам я, похоже, шизанулся от своих бесплотных поисков.


— Ты все равно не поверишь, — говорит мне Хименес, повышая голос, видимо, чтобы все слышали, — почти никто из друзей не принимает всерьез мои слова. Но на этот раз — железно, на этот раз я действительно женюсь!

Я смотрел на него без всякого интереса. Этот Хименес, по-моему, один из тех самоуверенных болванов, с которыми непременно во что-нибудь вляпаешься.

— Вот и хорошо, — сказал я, усмехнувшись, и, заведомо зная, что мои слова больно заденут его, добавил: — Вот и хорошо, Хименес, ну просто великолепно, значит, теперь одной шлюхой больше для твоих приятелей.

Двое или трое из «постоянных» с испугом смотрят то на меня, то на Хименеса, будто ждут, что тот вытащит свою «пушку» и всадит в меня — по заслугам! — парочку пуль. Старая «Катари» опасливо и не без удовольствия захихикала, невольно выдавая свою неприязнь к Хименесу, ну а этот старый хрен с седой бородой ничего не заметил, он всецело был занят молоденькой девушкой — почти подросток! — с которой притащился на сей раз. Самую неожиданную реакцию выдал, по-моему, оскорбленный Хименес. Он уткнулся глазами в свою рюмку и, нахмурясь, должно быть, прокручивал в голове мои слова, искал подходящий ответ, обдумывал своими куриными мозгами, как ему быть. И в эту минуту, наверняка чтобы снять напряжение, Хавьер, умница, взяв несколько легких пассажей, сказал мне:

— Слушай, Усач, может, споешь «То был обман»?

Я покосился на Хименеса (а ну как выстрелит в упор?) и взял микрофон. «Все забывается...» — начал я слащавым голосом и благополучно пропел до конца мое любимое болеро. Однако время от времени поглядывал на Хименеса, чье упорное молчание и какой-то безучастный вид внушали мне тревогу. Вернув Хавьеру микрофон, я попросил его сыграть «Печальную примету» — это тоже болеро нашего маэстро Каррильо из Оахаки[12] — и залпом выпил остаток двойной текилы, которую мне принес Гойито, самый молоденький из официантов. Почти за всеми столиками, редко расставленными по залу, сидели парочки, а вокруг пианино, в этом заповедном уголке, куда не каждого пустят, — где были мы, повязанные в эти минуты моей дурацкой и злой шуткой, — оставалось лишь одно свободное место, рядом с Гонсало, с этим чилийцем, который не то что говорить — даже слышать не хотел о Чили, а зачем? Здесь, в Мексике, оно спокойнее, ни проблем, ни тревог. Но я вам не пустобрех какой-то, слава богу, знаю этих эмигрантов из Чили, из Аргентины, из Уругвая, и, по-моему, все они — стоящие люди, но этот быстро освоился, зараза, и ему, как говорится, сто раз плевать — родина не родина. Забавно, однако, что на свободное место плюхнулся вдруг блондинистый детина, наверняка иностранец, сейчас откроет рот, и с первого слова все будет ясно. Ну вот, пожалуйста, только я подумал...

— Одна уиски с соуда, — повернулся он к Гойито, который сразу метнул в меня вопрошающий взгляд: мол, это что за птица? А я ему в ответ глазами: «Погоди, друг, не мельтеши, посмотрим, что нам делать с этим задастым нахалом, с этим вонючим гринго, мать его за ногу...» Тут я кивнул на свою пустую рюмку, и когда Гойито, молодец, вышел из-за стойки с «highball» для гринго, на подносе была и вторая рюмка двойной текилы — для меня.