вечеством. Он знает, что прежде было что-то великое. Он хочет знать, каково это — быть великим. А потом Силен говорит ему, что наилучшее для человека — вообще не рождаться, второе же по достоинству (раз уж он, к несчастью, родился) — поскорей умереть.
X. Ницше — блестящий одиночка, сделавший из своего одиночества добродетель, силу и оружие, — грезит о Силене за рукоблудием
Размышляя об этих материях под стенами Меца, пока прусское войско обстреливало город из пушек, и переживая своего рода терзания разума, Ницше осознал, что с царем Мидасом, Дионисом и Силеном связано нечто глубокое. Он воспринял это все так серьезно, что оставил классическую филологию. Бросил свои ученые занятия. Ушел из мира — более или менее. Он выбрал ужасное, выбрал вариант Силена. Он встретил безжалостную мысль с открытым забралом и решил, что все действительно так и есть.
Думал ли он, что это решение примет вслед за ним вся Германия, что каждый член новой германской нации примет силенову истину и войдет в новую эру ужасающей молодости? Пожалуй, что думал, — недолго, в период, когда восхищался музыкой Вагнера как новым звуком лесов, новой козломузыкой. В пылу энтузиазма Ницше принял идею, что наилучшее для человека — именно это, думал Ницше, — вообще не рождаться. Если вобрать в себя эту мысль до предела, постигнешь истину всего. Ницше думал, что если вобрать в себя эту мысль, то — таков был странный и по видимости парадоксальный, но на самом деле не столь и парадоксальный скачок его мысли, — обретаешь могущество. Никакого вранья. Это потрясающая черта в Ницше. Никакого вранья, мать его. Взгляните на ужасный факт жизни насколько возможно прямо, сказал Ницше. Наилучшее для человека — вообще не рождаться. Впитайте в себя эту мысль. Подойдите к самому краю бездны. Познайте опустошение, которое несет эта мысль, — опустошение полное, совершенное и неизбежное.
Если сможете это сделать, думал Ницше, если сможете это сделать по-настоящему, — вас наполнит тайная власть. Если вы сможете встать в центре глубочайшего опустошения и сказать «да», то вы познали древнюю мужественность. Ницше имел в виду конкретно именно это. Мужественность. Власть. Он называл это властью не просто так. Встретиться с тем, что наилучшее для человека, то есть с тем, что наилучшее для человека — вообще не рождаться, а если родился, то поскорей умереть, — значит встретиться с самой безжалостной мыслью на свете и обрести мужественность.
Вот что — по меньшей мере — Ницше пытался до нас донести и в чем пытался увериться сам. Но у нас могут быть и собственные сомнения на сей счет — другие люди тоже сомневались в том, что пытался донести Ницше, среди них были его друзья и сторонники и даже человек, перед которым Ницше одно время искренне и глубоко преклонялся, — разумеется, это был Рихард Вагнер.
Если есть один такой человек, думал Ницше, который песней взывает к древним силам Диониса, этим человеком обязан быть Рихард Вагнер. Если есть один такой человек, чья музыка — сама по себе «громы», ревущие сквозь толщу всякой херни, им является и обязан быть (возопил Ницше в фанатском угаре) Рихард Вагнер. И затем великий герой, силенов глас по имени Рихард Вагнер взглянул на фигуру Ницше, который весь скорчился и выплевывает свои безумные и порой блестящие творения в одной из своих лачужек, своих маленьких убежищ, запрятанных где-то в Альпах или где он там был, — и Вагнер провозгласил, что этот писатель, этот пророк по имени Ницше был, по своей глубочайшей внутренней сути, попросту онанистом.
Ницше это расстроило. Спустя пару лет после того, как Вагнер назвал его онанистом, он, Ницше, написал целую книжку и назвал эту книжку, условно, «Я ненавижу Рихарда Вагнера». Но это совсем другая история.
Однако же в текстах Ницше — и это-то, кажется, и заметил Вагнер — и впрямь не очень-то много человеческого взаимодействия. Там не очень-то много физического контакта между людьми. Такая деятельность, как секс, — если иметь в виду половой акт, где требуются минимум двое, — в текстах Фридриха Ницше едва ли даже упоминается, разве что в завуалированном либо более или менее презрительном ключе. Интересно, что Ницше думал насчет сатиров, нимф и прочих участников дионисовой свиты — что они вообще творят там друг с другом в чащобе. Об этом аспекте Ницше, по всей видимости, размышлять не хотел.
Короче, для человека, который хочет взять на щит ту дионисийскую мысль, что жизнь — это просто выражение и выброс жизненной силы и ничего больше, в своем анализе он оставляет маловато места реальному соединению тел. Разве дионисийские тела не должны быть телами соединяющимися? Разве они, тела, не вынуждены проникать одно в другое в грубом физическом смысле проникновения? Разве это не часть самого порыва — отчаянная потребность разрывать собственное индивидуальное бытие, проникать в другое и быть проникаемым? Даже насилие у Ницше по большей мере лишь подразумевается. Есть все эти разговоры про власть, выражение и проявление власти, но эта власть — эфемерного свойства, как если бы все происходило у кого-то в голове, а власть Ницше, конечно, только там когда-либо и имела место — в его собственной голове.
Отмечая, что Ницше, как кажется, не способен вместить этот аспект дионисийского безумия, где проникают и проникаемы, Вагнер называет Ницше опасным и упертым онанистом. Это, скажете вы, выставляет мастурбацию в нехорошем свете. Но, если пока забыть о сравнительных достоинствах мастурбации, идея Вагнера, видимо, в том, что онанисты онанистам рознь и что Ницше, скажем так, относился к категории убежденных онанистов, то есть был человеком, который мастурбирует почти что ради самой мастурбации. Человеком, для которого рукоблудие — это единственный способ телесного выражения сексуальности.
Посему из утверждения Вагнера далее следует вот что: когда Ницше рассуждает о власти, которая нисходит на тех, кто принял силенову истину и живет не по лжи, власть у такого рода людей приходит в желании, в фантазии о том, чтобы никогда, ни в какой ситуации не нуждаться ни в ком другом. Никогда не поддаваться обману, будто тебе нужен кто-то еще. Быть в полном и абсолютном смысле онанистом в любом из возможных отношений.
Для Ницше свобода, таким образом, заключается в своего рода онанизме — который, нужно отметить, Вагнер открыто обсуждал с врачом Ницше, возможно, с рядом близких к Ницше людей и, вероятно, с самим Ницше. Короче, суть в том, что Вагнер достаточно открыто болтал языком: дескать, его беспокоит, что его дружочек Ницше — закоренелый и опасный онанист, и в этих своих комментариях о мастурбации Ницше Вагнер затрагивает, возможно, довольно важный момент, довольно сильное течение в понимании дионисийской истины у Ницше, то есть в понимании жизни, при котором человек — быть может, человек особо чувствительный, которого много ранили другие, быть может, человек, похожий на самого Ницше, — склонен к фантазиям, что как-нибудь так или иначе он отомстит всем людям, которые ему когда-либо были нужны или желанны, и отыщет в конце концов способ никогда ни в ком не нуждаться и никого не желать. Это, как полагает Вагнер, — фантазия хронического онаниста, каковым и был Ницше; и, возможно, он был не одним среди многих, а уникальным и величайшим онанистом всех времен.
Или, говоря иначе, что показывает нам комментарий Вагнера, — так это то, что Ницше-дионисиец, Ницше — послушник Силена, Ницше-онанист на самом деле попросту всегда был на ножах с любовью.
XI. Ян Рубенс переживает страсть как любовь, а любовь — как смерть, что может подтолкнуть к мысли, что любовь в некой своей основе неизменно привязана к смерти. И помимо этого, любовь и смерть иногда управляются той причудливой силой, которую можно назвать «исторической милостью»
Ян Рубенс был влюблен, а потом — в бегах. Когда интрижка с Анной Саксонской вскрылась и Яна взяли под стражу, он прибежал обратно к супруге, матери Питера Пауля, и умолял ее простить и помочь. Кто знает, что было в сердце этого человека? Быть может, все эти мытарства взрастили глубоко в душе Яна Рубенса любовь к жене, которую он до тех пор не испытывал. Быть может, тогда пелена любви спала с его очей, и завеса похоти была сдернута, вместе с ними ушла и та мономания, что помутняет рассудок, когда женатый мужчина бросается в объятия другой женщины. Быть может, когда Ян Рубенс вступил в отчаянную интрижку с Анной Саксонской — женщиной, как утверждают источники того времени, непростой, — его разумом завладела единственная страсть, и это заставило его забыть весь остальной мир. Он начал смотреть на все сквозь призму этой мучительной потребности — потребности быть с Анной Саксонской, потребности находить все больше и больше поводов проводить с ней время, работать с ней над проектами, ставить ее в центр своей жизни. Так появилась эта логика — требовательная и неумолимая. Он перестал спрашивать себя, а зачем это все, перестал рассматривать свою жизнь в любом другом свете, кроме как в свете этой потребности. Ему нужно быть с Анной Саксонской — милой Анной, единственной женщиной во вселенной.
Когда интрижка в итоге вскрылась, Ян Рубенс вынырнул из этого переживания, будто очнулся ото сна. Внезапно эта страсть уже не казалась реальной. Внезапно безумное стремление быть с Анной Саксонской утратило всякий смысл. О чем он только думал? В тот момент все эти связанные с Анной Саксонской переживания могли показаться Яну Рубенсу одним безумным помутнением. Ему могло быть невероятно трудно понять самого себя, хотя это, несомненно, был он, тот самый человек, — он, впавший в одержимость Анной Саксонской — женщиной, которая казалась ему теперь настолько фатально ущербной, которая казалась эгоистичной и требовательной женщиной, которая прежде всего казалась абсолютно недостойной всех тех усилий.
Можно только представить, что для Яна Рубенса значило вернуться к собственной жене со стыдом и мольбой. Можно только представить, что произошло внутри Яна Рубенса, в его мыслях и чувствах, когда он получил от супруги, Марии Рубенс, письмо, в котором та говорила, что все прощено и в любых житейских неурядицах она будет на его стороне. Это потрясающее, можно даже сказать героическое письмо от Марии Рубенс Яну Рубенсу, и в нем говорится именно это. Или, быть может, это письмо напыщенное и слабое, и за него просто неловко. Сложно сказать. Но письмо существует. Оно фигурирует в исторических записях. Что-то во мне хотело бы назвать это письмо героическим — по той простой причине, что в нем видно большое сердце. Оно, как говорится, великодушное. Такое письмо мог написать лишь человек без обычных запасов гнева и горечи. Так мы по крайней мере можем предполагать.