стоящий собственной смертности, нужно взглянуть на глобальный цикл. Вот чему ты служишь. Ты служишь циклу. В служении циклу ты умрешь. Живущий, ты предназначен к смерти. Смерть — это то, навстречу чему ты неумолимо движешься. Стремись к ней, внушает Силен. Ведь ты мог бы еще и стремиться к ней. Она взывает к тебе. Призывает тебя. Ты хочешь знать, что наилучшее для тебя, живущего. Служи циклу. Вот он, перед тобой. Твоя собственная смерть ждет тебя. Стремись к ней со всех ног. И умри.
Силен умереть не может. Он тяжело переступает своими массивными ляжками, неспособный умереть. Завидует ли он царю Мидасу? Царь Мидас хотя бы может умереть — он может хотя бы восполнить цикл и устремиться навстречу смерти.
Может быть, именно поэтому Рубенс и испытывает к Силену такое сострадание. Он видит Силена во всем подобным человеку. Он видит Силена одним из нас. Силен близок смертным. Он лишен этого странного безразличия к смертности, какое наблюдаешь у прочих богов. Гляньте вот даже на Диониса, как его нарисовал Тициан, — он спрыгивает навстречу Ариадне со своей повозки. Заботы смертных это божественное существо не волнуют. Его опыт структурирован по-другому. Его невозможно понять, к нему невозможно приблизиться. Его бытие — совершенно иное. Смерть для него непостижима. А смерть — это то самое, что выстраивает человеческий опыт в самой его основе. Это механизм в самом сердце того, что значит быть человеком.
Что значит быть человеком, если не быть конечным, не терять время, не хранить воспоминания о прошлом опыте и не двигаться навстречу прекращению всякого опыта? Ничего. Для нас это непонятно. Идея бесконечного бытия — это идея бытия, которое ни за что не поймешь. Это слишком далекий опыт. Его и опытом-то не назвать.
Но Рубенс понимает Силена. Чтобы понять его, он делает из него смертного. На той картине Силен плетется как человек, обуреваемый тревогами конечности. На самом деле Силен конечности не подвержен. Он участвует в течении времени по-другому. Он из бессмертных. Но мудрость его — о конечности. Он одержим конечностью. Будет лишь небольшим преувеличением сказать, что он — бог конечности. Так его изображает Рубенс. Силен плетется и во хмелю заваливается набок — заваливается прочь из картины, неспособной его удержать, потому что он несет бремя нашей величайшей проблемы. Он взял ее на себя. Взял на себя человеческую проблему. По какой-то причине Силен решил, что проблема людей — его собственная проблема, хотя ему самому не приходится иметь дело с человеческой проблемой как таковой. Он сделал эту проблему своей.
Вот тут, как мне кажется, Силен и становится для Рубенса подобным Христу. В Силене есть отблеск Христа, потому что Силен — это бог, который стал плотью, взвалил на себя бремя смертности, бремя жить и умереть как обычный человек. Он вышагивает из картины, потому что хочет родиться в мир, чтобы испытать проблему конечности по-настоящему. Он хочет познать и испытать действительность того, как жить и умирать. Он ищет воплощения. Силеново невероятное сочувствие к царю Мидасу просвечивает даже сквозь гнев и сарказм. При всем своем отвращении к добровольным невежеству и глупости царя Мидаса Силен любит его достаточно, чтобы поведать глубочайшую известную ему истину — одну из глубочайших истин, когда-либо явленных человеку. Рубенс понимает это сочувствие. Рубенс понимает, что Силен хотел стать человеком, чтобы испытать на себе, что значит жить и умирать. Картина Рубенса написана в ответ на это сочувствие. Рубенс решил, что полюбит Силена в ответ за ту любовь, какой Силен возлюбил состояние, в котором увидел всех живых существ.
XVI. В богах, которые умирают, есть нечто особенное, они другие. Или, иными словами, истинный бог должен умереть
Зачем Силен вообще остается при Дионисе? Что это значит для бога, когда у него есть наставник, есть опекун? Силен как будто видит в Дионисе ребенка. Дионис же как будто хочет, чтобы в нем видели ребенка. На самом деле так все и есть. Дионис — это бог-ребенок. Это бог-младенец — бог, который взрослеет, умирает, перерождается, а затем проходит весь этот процесс снова и снова. Он не просто умирает — в некоторых преданиях его разрывают, растерзывают на куски. Это бог, которого убивают, а он соединяется обратно и перерождается. С другими богами такого не происходит. Другие боги появляются внезапно и затем просто есть. Или они всегда были и всегда будут. Другие олимпийцы — более постоянные и статичные.
В мистериальных обрядах, что некогда отправляли греки, воспроизводились рождение и смерть, убийство и возрождение, умерщвление и воскресение Диониса. Все это отыгрывалось в форме ритуала. Козлов там предавали мечу, но перед этим вынуждали дать свое молчаливое согласие на предстоящее умерщвление. Их заставляли задрожать или заблеять. Распорядитель обрядов обрызгивал козлов холодной водой. И козел дрожал и блеял. Древние греки считали, что это крик Диониса.
«Мы, козлы, готовы к смерти. Давайте, убейте нас».
От древних обрядов в греческих мистериальных культах ощутимо тянет человеческими жертвоприношениями. По-видимому, до козлов эти люди умерщвляли себе подобных. Чем они занимались в тех пещерах и гротах? Что там с ребенком, которого нужно разорвать на куски, чтобы он соединился обратно? Что там с гигантским котлом — трехногим котлом, бурлящим в темных и священных местах? Над этим трехногим котлом витает запах плоти. В этом котле — козел; в котле — ягненок. Есть ли там, в этом котле, что-то еще? О том, что может плавать в котле, говорить никто не желает. Об этом не говорят.
Дионис должен умереть, и Дионис должен переродиться. Такой уж он, этот бог цикла. Жизнь — это смерть, а смерть — это жизнь, и так далее, и тому подобное. В итоге убийство Диониса — это перерождение Диониса. В древние времена где-то в пещере над греческими равнинами сколько-то человек собираются вокруг дрожащего козла и распевают гимны в честь Диониса. Они пьют вино из ритуальных кубков и доводят себя до неистовства, которое окончится смертью. Животное заколют, а горячую кровь прольют на алтарь. Из человеческих уст раздадутся новые песнопения, и звук их смешается с козлиным предсмертным блеяньем. Запах, должно быть, невероятный. Запах горячей крови и человеческих тел, охваченных ужасом и возбуждением. Козлиное мясо отправляется в котел. Вскоре будет общая трапеза — совместное застолье сразу же после совместного акта убийства. Какие-то части тела мертвого животного обернут в кожу другого козла. Вот и опять бог соединяется обратно. Мертвая плоть да соделается плотью жизни вечной. Дионис — бог, после смертного рождения зашитый в бедро Зевса. Он должен родиться смертным и родиться снова — бессмертным. Он должен жить, умереть и жить вновь.
Дионису требуется наставник, потому что Дионис — бог, который умирает. Он проживает детство. Дионис должен вечно проходить цикл жизни и смерти. Он должен взрослеть и умирать, быть убитым и перерождаться, взрослеть, умирать и вновь быть убитым. И вот Дионису, богу-ребенку, требуется опекун. Поскольку он бог нескончаемых жизни и смерти, ему требуется наставник жизни и смерти.
Поэтому Силен — не рядовой наставник, не рядовой опекун. Обычно работа наставника — присматривать за ребенком, пока тот становится взрослым. Наставник просвещает ребенка относительно мира, где тому предстоит жить. Наставник воспитывает навыки, передает знания — и на этом его работа окончена. Он отпускает ребенка в жизнь и неизбежным образом — в смерть, которой та завершается. Но Силен должен быть наставником самого жизненного процесса.
Эта позиция — странная и ошеломляющая. Как научить жизнь быть жизнью? И этому ли действительно учит Силен? Дионису, по сути, учиться нечему. Он должен просто проходить процесс, где он рождается, а затем его разрывают на части в смерти — снова и снова, подобно тому, как циклично сменяются времена года, как циклично сменяются зима и весна и сбор урожая — снова и снова. Дионис не учится чему-либо, а, скорее, заставляет это произойти. Или, может, лучше сказать — он и есть то, что происходит. Дионис — это бог того, как происходит жизнь. Отсюда и его бесконечное и почти совершенное безмолвие. Дионис ничего не говорит, и сказать ему нечего. И не бывает, чтобы ему было что сказать. Не о чем тут говорить.
Силен — наставник и служитель при безмолвном боге; боге, которому нечего сказать и которого нечему научить. И силеново опьянение — следствие этого. Именно такое опьянение и схватывает Рубенс в своей картине. Это опьянение — не разгульное и даже не маниакально-неистовое. Силен на картине Рубенса — не в неистовстве. Во всей этой разгульной вакханалии он не участвует. Если что-то и происходит, он ковыляет от этого прочь. Он хочет быть где-то еще, но идти больше некуда. В своем опьянении он мог бы вообще выйти из картины.
Он бы присоединился к нам в смерти. Влился бы в полчище смертных. Разве не это — одно из великих прозрений картины Рубенса? Что Силен присоединился бы к нам ко всем в смертной кончине. Что его мудрость, преподанная царю Мидасу во всей своей грубой жестокости, — это на самом деле тайное благословение. Наилучшее для человека, говорит Силен царю Мидасу, — это что ты умрешь. Ты умрешь.
«Вот бы я мог умереть с тобой».
«Я хочу умереть с тобой, — украдкой говорит Силен, — не потому, что страдаю, а потому что это единственное, что придает страданиям хоть какой-то смысл».
«Я хочу страдать до смерти, — говорит Силен, — но это единственное, чего я вовеки лишен».
Вот чего не увидел Ницше, не смог увидеть. Ницше думал, что это насмешка над человеком. Ницше думал, что Силен глядит на человека с презрением. Рубенс же думает, что Силен глядит на человека с печальной завистью. Если бы Силен мог, то взвалил бы на себя это бремя — стать человеком. Он принял бы плоть и глядел, как та увядает. Он бы отправился в смерть. Но Силен этого не может, поскольку он наставник в жизни и смерти как таковых. Он заключен в оковы метапроцесса. В своем опьянении он тянется к забвению, которое не наступит. Ему чуждо безразличие Диониса, потому что он куда ближе к людям. Будучи столь близок к людям, он почти что дотягивается до смерти — но все тщетно. В своем опьянении он тащится ей навстречу. Желая быть одной с нами плоти, он тащится навстречу и нам. В своем хмельном спотыкании он ни здесь и ни там.