Пять часов с Марио — страница 22 из 41

ел — к ней приятно было ходить, и уж я тебе говорю: если бы мама, царство ей небесное, оказалась в таком положении, как твой отец, она отказалась бы от еды, спорю на что хочешь: она скорее умерла бы с голоду, чем дошла бы до этого, так и знай. Да уж, благородным надо родиться, — либо это есть, либо нет: благородство всасывается с молоком матери, хотя, если хорошенько разобраться, воспитание и хорошие примеры творят чудеса, — вот тебе Пакито Альварес, чтобы далеко не ходить, совсем из простых — уже не будем сейчас говорить об этом, — в детстве он путал слова — прямо анекдот какой-то! — а вот посмотри-ка на него теперь: совсем другой человек, что за апломб, что за манеры! — уж не знаю, как это ему удалось, но мужчинам везет, как я говорю, и если вы не хороши в двадцать лет, то вам остается подождать еще двадцать. И потом эти глаза! Глаза у Пако, надо признаться, всегда были восхитительные: голубоватые, как вода в бассейне, и зеленоватые, как у кошек, только теперь он как будто пополнел и стал более представительным, и взгляд у него другой, пожалуй, более лукавый, — не знаю, как это объяснить, — и потом он говорит не торопясь, но все правильно и вполголоса, а уж этот запах дорогого табака! — он мне безумно нравится. Словом, Пако из тех мужчин, которые производят впечатление, так и знай, и кто бы мог сказать это о нем раньше? Я отдала бы все на свете, чтобы ты курил такой табак, Марио, — ты, конечно, скажешь, что это глупости, — или чтобы ты по крайней мере пользовался мундштуком, это ведь совсем другое дело, не то что твой табак, дружок; откуда ты его только брал, я никак не могла к нему привыкнуть, и всякий раз, как на какой-нибудь вечеринке ты начинал скручивать цигарку, я прямо заболевала, так и знай, и потом еще этот запах соломы или чего-то в этом роде — интересно, какое удовольствие можно получать от такой мерзости? — и если бы еще это было элегантно, дело другое, но скручивать цигарку — именно цигарку, я видела такие у крестьян — даже дети лифтерш до этого не доходят, прямо скажем; ведь цигарки прожигают одежду, так что на тебя смотреть противно, как я говорю. Ты, конечно, скажешь, что одежда для тебя — пустяк, что и так сойдет, что ты никогда на это не обращал внимания, но ты и представить себе не можешь, как ты меня огорчал, дружок, ты всегда был неряхой: за два дня ты умудрялся изорвать в клочья новый костюм; и, откровенно говоря, я и сама не понимаю, как это я могла в тебя влюбиться, — ведь этот твой коричневый костюм в полоску приводил меня в ужас, и я мечтала переделать тебя — ну да, да, и твой характер, и внешность, молодые девушки всегда романтичны, — только ничего из этого не вышло, Марио, горе ты мое, и в этом отношении ты меня нисколько не порадовал, а заставил ужасно страдать. Дело, конечно, не в том, чтобы одежды было много, — вовсе нет; я помню, у Эваристо — у «старика» — был всего один костюм, только один, но уж зато отутюженный на совесть — посмотрел бы ты на него! — и он вовсе не стыдился признаться: «Чтобы надеть или снять брюки, я влезаю на стул, иначе испортишь складку», — он был аккуратен, только и всего, а на ночь он хорошенько складывал одежду под матрац, чтобы сохранить складку, Марио, и не зря: другие и утюгом так не отгладят, что уж тут говорить, но для тебя, конечно, важнее то, что говорит дон Николас или эта бородатая свинья, чем то, что говорит твоя женушка; я прекрасно знаю, что ровным счетом ничего для тебя не значу, да только кто он такой, чтобы говорить мне, что мерзавца узнают не по складке на брюках? — а ты, Марио, вместо того чтобы смеяться, должен был его остановить — не знаю, до чего мы докатимся, — да и другой туда же: «Свобода — это шлюха на содержании у денежного мешка», — смотри, как красиво! да еще громко, да в моем присутствии! — и ведь он меня видел, он поздоровался со мной и все такое прочее, настоящий хулиган; позволь тебе заметить, Марио, — это не модель! — уж если вы говорите дома о таких женщинах — я не скажу, что это хорошо с вашей стороны, — так уж, по крайней мере, вели бы себя поосторожнее, а если этот парень хочет быть бунтарем, пусть отправляется к себе, а в чужом доме он обязан проявлять уважение к хозяйке. Хорошее семя посеял в нашей семье этот дон Николас! Говорю тебе чистую правду, Марио, и не спорь со мной: я предпочитаю Габриэля и Эваристо — хоть они и были всю жизнь бесстыдниками — этой твоей компании интеллигентов или как тебе угодно их называть. В конце концов, Габриэль и Эваристо жили как им нравится, и это вполне понятно: бог дал мужчине и женщине этот инстинкт, этим и объясняется множество слабостей; я не хочу сказать, что это хорошо, пойми меня — я знаю, что инстинкты необходимо обуздывать и все такое прочее, — но мне легче оправдать такого рода крайности, чем ваши, вот как. Ведь, в конце концов, женщина, которая путается с Габриэлем и Эваристо, — такая же бесстыжая, как и они, а вот меня они привели в свою мастерскую, сплошь увешанную картинами с голыми женщинами, а мне хоть бы что — ты сам это прекрасно знаешь, Марио, — а все потому, что я такая, какой должна быть женщина, вот что, и по этой самой причине я могу сказать во всеуслышание, что если я невинной пришла к алтарю, то была верна и в браке, хотя ты вел себя совсем иначе, дорогой мой, — ведь в равнодушии и холодности тебя никто не перещеголяет; и то же самое в отношении еды: стараешься угодить тебе, а ты: «Мне все равно», — даже и не смотришь, тебе бы только утолить голод, и все. Ты не обращай внимания, что я смеюсь, — это я вспоминаю рассказы Вален, что всякий раз это бывает как-то по-иному, по-новому; и я всегда с ней соглашалась, чтобы прекратить этот разговор: посуди сам, не могла же я сказать ей, что мой муж на редкость однообразен, а ведь это сущая правда, Марио, — у тебя это получается в один миг, не успеешь и во вкус войти, и удовольствия никакого, и я не хочу сказать, что в моей жизни это основное, вовсе нет, но будем откровенны, — в конце концов, кто больше, кто меньше, а сладенькое любит всякий. Да, я не спорю, пожалуй, это разврат… разврат, — помнишь: «Мир полон разврата и злобы», — я это наизусть запомнила — и какая муха тебя укусила, дорогой? — ты даже газет не читал: «Я не могу, мне дурно». — «Прими таблетку». — «Не в этом дело», — да, я слишком хорошо это знала: «Все вызывает у меня страх и отвращение», — видишь, как здорово! — у меня небось не должны были вызывать отвращение продукты в вашей ванной, я об этом даже заикнуться не смела, — все вы, мужчины, таковы. Твоя болезнь — это просто анекдот! Нервы, нервы… когда врачи не знают, что сказать, они все сваливают на нервы, ну посуди сам: если у тебя ничего не болит и нет температуры, так на что тебе жаловаться? Ну а ты давай плакать, можно было подумать, что тебя режут, — господи, ну и кривлялся же ты! — когда тебе не спалось, ты всякий раз пытался убедить меня, что проваливаешься в матрац — вот еще новости! — да у меня это с детства, представь себе, я еще была вот такая, когда мне точно так же снилось, что за мной гонятся, а я не могу бежать, или что я лечу и очень быстро машу руками и тому подобное. Ну что это за болезнь! — сплошная чушь, Марио, дорогой мой! Вы, мужчины, жалуетесь из каприза, и это уж наша вина: мы — дуры, мы целый божий день приклеены к вам — то еда, то одежда, — а вот если бы вы боялись, что мы надуем вас с другим, тогда — можешь мне поверить — вы и не вспомнили бы про нервы; дело в том, что у вас все есть, вот вы и должны что-то придумывать, чтобы придать себе весу. Гордецы вы, гордецы, — вот вы кто такие; хотелось бы мне хоть разок посмотреть, как бы ты переносил мои мигрени — вот это страдание! — а все прочее — басни! — мне кажется, что у меня голова разламывается, даю тебе слово, а ты: «Прими две таблетки и полежи — завтра все пройдет», — как это просто, не правда ли? — и какая самоуверенность, дружок! — ни дать ни взять, врач. А мои советы ты в грош не ставил, тебе бы только наглотаться пилюль, да еще самых дорогих, мне страшно подумать, какую уйму денег мы просадили в аптеке из-за твоих окаянных нервов. Держу пари на что хочешь, что если бы мне вернули эти деньги все до последней песеты, то у нас завтра же был бы «шестьсот шесть», можешь мне поверить; но тебе казалось, что дешевые лекарства не помогают, осел ты этакий, да и все вы, мужчины, дураки! Да, поглядела бы я на тебя, как бы ты переносил мои мигрени, Марио, хоть один раз, тогда бы ты понял, что такое страдание.

XV

Встретили меня стражи, обходящие город, избили меня, изранили меня…[36] Но прежде всего я хочу сказать тебе одну вещь, дорогой, даже если ты рассердишься, я ведь знаю, что это придется тебе не по вкусу, но — пусть это будет между нами — скажу тебе, что никогда не поверю, будто полицейский тебя ударил; все дело в том, как ты себя вел, — тогда я даже не посмела сказать тебе это, но я вполне была согласна с Рамоном Фильгейрой: почему это полицейский станет тебя бить, если ты едешь через парк на велосипеде? Ты не волнуйся, пожалуйста, подумай сам: неужели ты не понимаешь, что это абсурд? Скажи правду: ты упал, — так сказал полицейский, а полицейский ни с того ни с сего врать не станет, и если рассуждать здраво, то полицейский в три часа ночи — это то же самое, что министр внутренних дел; он крикнул тебе: «Стой!» — а ты испугался и, конечно, упал — вот откуда у тебя на лице синяк. Дело в том, что ты всегда питал страсть к велосипеду; мне было ужасно стыдно за тебя; а ведь до того, как ты упал, ты хвастался перед детьми, будто ты — Толедский Орел[37] и порол всякую чушь, а потом: выдумал всю эту историю с ударом и скандал с пистолетом, когда ты поднял шум, все это басни; послушать тебя, так ты ехал усталый после проверки тетрадей, — это и впрямь должно быть очень утомительно, я понимаю — все мы люди и все такое прочнее, — но зачем же вымещать свою усталость на несчастном полицейском, который, в конце концов, был виноват только в том, что исполнил свой долг? Ему, верно, тоже не очень-то приятно стоять столбом в три часа ночи на углу — будем откровенны, — и так всю ночь, Марио, ведь это легко сказать! — да еще на холоде. А кроме того, милый, ты уже не в том возрасте, чтобы разъезжать на велосипеде, ты уж не мальчик, и хотя ты упорствуешь и не хочешь забыть об этом, но годы не проходят даром, знаешь ли, и это закон жизни, бороться с которым дикому не под силу, вспомни маму, царство ей небесное: «От всего есть лекарство, только не от смерти»; я еще могла бы понять женщину… Если хочешь знать правду, меня всегда удивляло это твое идиотское стремление быть в форме, ездить по пятидесяти километров на велосипеде куда глаза глядят без определенной цели — глупость какая! — за иные пристрастия бить надо, уж не спорь со мной; если тратить силы на что-то важное, как я говорю, так и не растолстеешь! Другое дело, кабы ты был спортсменом, а так — что тебе было терять, дорогой? — ведь силенок у тебя ни на грош — долговязый и, я помню, на пляже всегда белый-белый; есть вещи, которых я никогда не пойму, сколько бы о них ни думала: ведь если ты — кожа да кости, так зачем тебе сохранять фигуру? — можешь ты мне это объяснить? Уж не знаю, хорошо ты писал или плохо, в это я не вмешиваюсь. Но в спорте ты нуль без палочки, это всякому ясно, и внешность у тебя неподходящая, совсем не для спортсмена, так и знай, каждому свое. И если Рамон Фильгейра принял тебя в своем кабинете как родной отец — ты же признаешь, — то зачем тебе понадобилось устраивать скандал