я вылезла, словно сомнамбула — ведь я же говорю тебе, что у меня не осталось ни воли, ничего, — на меня точно какая-то слабость напала, да-да, я подчинялась ему, не отдавая себе отчета, и мы сели за кустом, на солнце, а куст был высокий-высокий, да, очень высокий, и, конечно, закрывал нас, и представь себе, в эти дневные часы вокруг — никого, ни души, как говорится; и если бы я была в нормальном состоянии, то ничего такого не случилось бы, а Пако так настойчиво: «Посмотришь на меня и подумаешь, что у меня есть все на свете, а ведь я одинок, Менчу», — и я опять: «Бедненький!» — я была искренне взволнована, Марио, и это очень интересно, точно у меня не было других слов, ну конечно, это была не я, совсем не я, я была под гипнозом или что-то в этом роде, я в этом совершенно уверена, ты подумай только, хороша же я была! — а он как спятил: стал обнимать меня и прижимать к земле, и говорил, говорил, знаешь, что он говорил? — впрочем, ничего тут такого нет, Марио, в конце концов, другие думают то же самое, только не говорят; он говорил мне, — посмотрел бы ты на Элисео Сан-Хуана, он всегда так, да и тот же Эваристо — уж не знаю, что у меня за грудь и что я могу тут поделать? — а Пако все больше и больше возбуждался и говорил — знаешь, что он говорил? — он говорил: «Двадцать пять лет я мечтал об этой груди, малышка», — подумай только! — а я, как дура: «Бедненький!» — это тебе все объяснит, а он был словно вне себя, даже порвал на мне платье, Марио, но ведь это была не я, мне незачем говорить тебе об этом, прости меня, но я совсем не виновата, ведь я же оттолкнула его, клянусь тебе, я напомнила ему о наших детях; уж не знаю, откуда у меня силы взялись, ведь я совершенно лишилась воли, я была как под гипнозом, честное слово, но я послала его к чертовой матери, так что остался он не солоно хлебавши, даю тебе слово, умереть мне на этом самом месте, хотя еще неизвестно, что ты делал в Мадриде с Энкарной, прости меня, Марио, прости меня, я не хотела об этом говорить, но ведь ровно ничего не случилось, можешь быть спокоен, клянусь, я напомнила ему о наших детях или, кажется, это он напомнил — кто знает? — я ничего и не помню, но ведь это не важно, Марио, у меня язык прилип к гортани, я слова не могла вымолвить, я была совсем расстроена, дорогой, ты должен это понять, я хочу только, чтобы ты меня понял, — слышишь? — ведь хотя я и поступила плохо, но это была не я; можешь мне поверить, та женщина, что была там, не имеет со мной ничего общего — этого бы еще не хватало! — и к тому же ничего не произошло, совсем ничего, абсолютно ничего, клянусь тебе всем, чем хочешь, Марио, поверь мне, и если бы Пако не спохватился, то спохватилась бы я, ты же меня знаешь, хотя бы я и совсем превратилась в тряпку; но виноват, в конце концов, был он, потому что, когда он оторвался от меня, на него было страшно смотреть, глаза у него метали искры, Марио, он был как сумасшедший, но он сказал: «Мы оба сошли с ума, малышка, прости меня, я не хочу тебя губить», — и поднялся, и мне стало стыдно, ну да, так оно и было, и если разобраться, это он опомнился первым, но ведь неважно, кто из нас опомнился, дорогой, самое главное то, что ничего не произошло, даю тебе слово, — этого еще не хватало! — ведь я обязана уважать тебя и помнить о наших детях, только, пожалуйста, не молчи — неужели ты мне не веришь? — я рассказала тебе все, Марио, дорогой мой, с начала до конца, так, как оно было, клянусь, я ничего не утаила, как на исповеди; честное слово, Пако обнимал меня и целовал, это я признаю, но дальше у нас не пошло, — хорошенькое было бы дело! — клянусь тебе, ты должен мне поверить, ведь больше у меня не будет случая открыться тебе, Марио, неужели ты не понимаешь? — если ты не поверишь мне, я сойду с ума, даю слово, а раз ты молчишь, значит, ты мне не веришь, Марио, разве ты не слышишь меня? — пойми же: я ни с кем и никогда не была так откровенна, я могла бы поклясться тебе в этом, я говорю с тобой положа руку на сердце, скажи мне: простишь ли ты меня? Для меня это вопрос жизни и смерти — понимаешь? — а вовсе не каприз, Марио, посмотри на меня хоть одну секундочку, пожалуйста, и не путай меня с моей сестрой — я прихожу в ужас от одной мысли об этом, даю тебе слово, — Хулия ведь непорядочная женщина, не спорь со мной, разве можно простить, что она спуталась с итальянцем в разгар войны, да еще без любви, посуди сам: ведь Галли, в конце концов, был едва нам знаком — ну какое же сравнение с Пако! — пусть он потерял голову и все такое, но в конечном итоге он оказался рыцарем, Марио: «Мы сошли с ума, малышка, прости меня», — такая чуткость, я и слова не могла вымолвить, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе всем, чем только хочешь, я и сама уже готова была сказать ему, но ведь я как одурела, я как под гипнозом была, воли совершенно не осталось, прямо пустой мешок, и все же я сказала бы ему, честное слово, но он опередил меня, ведь неважно, кто опомнился первым, самое главное, что ничего не произошло, и это сущая правда, Марио, да ты хоть взгляни на меня, скажи что-нибудь, не молчи, пожалуйста; мне кажется, что ты мне не веришь, ты думаешь, что я тебя обманываю и все такое, но это не так, Марио, дорогой мой, я в жизни никогда не была так откровенна, я сказала тебе всю правду, всю-всю, только правду, клянусь тебе, больше ничего не было, ну посмотри на меня, скажи что-нибудь, ну пожалуйста, вот ведь ты какой — я валяюсь у тебя в ногах, больше я ничего не могу сделать, Марио, дорогой мой, хотя, если бы ты в свое время купил мне «шестьсот шесть», мне не нужны были бы никакие «тибуроны», это уж точно — вот до какой крайности доводят нас ваши ограничения, это сущая правда, тебе всякий скажет, но только прости меня, Марио, я на коленях прошу тебя; ничего больше не было, даю тебе честное слово, я была только твоей, клянусь тебе, клянусь тебе, клянусь тебе мамой, ты подумай: мама — это самое для меня дорогое; посмотри на меня хоть секунду, ну сделай мне такую милость, посмотри на меня! — разве ты меня не слышишь? — ну что мне сказать тебе, Марио? — пусть я умру, если это не правда! — ничего не произошло, ведь Пако, в конце концов, рыцарь, хотя и то сказать, не на такую напал, но, если бы у меня был «шестьсот шесть», мне не понадобились бы никакие Пако, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе Эльвиро и Хосе Марией — ну чего ты еще хочешь? — я перед тобой совершенно чиста, Марио, и могу высоко держать голову, так и знай, но ты только выслушай меня — ведь я же с тобой говорю! — не притворяйся, что не слышишь, Марио! Ну пожалуйста, посмотри на меня только одну секунду, хотя бы полсекунды, умоляю, посмотри на меня! — я ничего плохого не сделала, честное слово, клянусь богом, посмотри на меня одну секундочку, только одну секундочку, ну доставь мне эту радость, что тебе стоит? — я буду на коленях просить тебя об этом, если хочешь, мне нечего стыдиться, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе!!! Посмотри на меня!!! Пусть я умру, если это неправда!!! Не пожимай плечами, пожалуйста, посмотри на меня, на коленях прошу тебя, я не могу больше, Марио, не могу, клянусь, посмотри на меня — или я с ума сойду! Ну, пожалуйста!
Услышав скрип двери, Кармен вздрагивает. Она поворачивает голову, садится на корточки и делает вид, будто ищет что-то на полу. Ее взгляд и руки выражают предел нервного напряжения. Хотя свет наступившего дня уже проникает в окно, лампа по-прежнему горит, вычерчивая слабый световой круг на ящике для обуви и на ногах покойника.
— Ты что, мама? Вставай! Что ты тут делаешь на коленях?
Кармен встает и бессмысленно улыбается. Она чувствует себя беззащитной, слабой и вялой. Ее красные веки приобрели почти фиолетовый оттенок, смотрит она искоса, словно с перепугу. «Я молилась», — шепчет она неуверенно — так, чтобы ей не поверили. «Я молилась, больше ничего», — прибавляет она. Юноша подходит к ней, обнимает ее за плечи своей молодой рукой и замечает, что мать дрожит.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он.
— Хорошо, сынок, а что?
За одну ночь щеки Кармен сморщились, у рта и подбородка образовались вялые, студенистые складки, похожие на гнойники. Воспаленные веки тоже отекли и сморщились. Марио продолжает допытываться:
— Тебе холодно? Мне показалось, что ты говорила сама с собой.
Он осторожно подталкивает ее к дверям, но Кармен не хочется уходить из комнаты. Она противится молча, бессознательно, но упорно, и объятия Марио слабеют. Кармен смотрит по сторонам, как будто впервые видит кабинет, в котором провела эту ночь и который превратился в склеп. В окно уже ясно виден стоящий напротив дом с балконами, отделанными зеленой керамикой, с задернутыми белыми шторами на окнах. И когда одна штора внезапно отдергивается с сухим треском, похожим на стук столкнувшихся биллиардных шаров, кажется, что дом зевает и просыпается. Почти тотчас же внизу, на узкой улице, взрывается первый мотокар. А когда грохот смолкает, слышатся обрывки разговоров и шаги вставших на рассвете и идущих на работу людей. На подоконнике подпрыгивает, суетится, весело, как весной, чирикает воробей. Может быть, его вводит в заблуждение клочок неба, который, как занавес, нависает над мастерской Асискло дель Пераля, — неба, которое в несколько минут, почти без перехода, превращается из черного в светлое, из светлого в голубое. Кармен замечает креп, перевернутые книги, эстампы с контурами велосипеда — окружности, треугольники, пунктирные линии, — голубой глобус на столе, лампу, кресло Марио с потрескавшейся на сиденье кожей, и медленно, точно уяснив, наконец, что произошло, переводит глаза на тело, на лицо Марио. Она вздыхает, смотрит на сына, машинально, дрожащими пальцами сжимает ворот его рубашки и говорит глухо, с улыбкой, незаметно для себя преисполняясь гордостью:
— Ты заметил, что он не изменился? Даже не побледнел.
Марио пожимает плечами.
— Оставь это, — говорит он и вырывается, но Кармен словно прибили к полу.
— Без очков он не похож на себя, — добавляет она. — В молодости он не носил очков и все время смотрел на меня в кино, понимаешь? Это было очень давно, уж и не помню — когда, тебя, кажется, еще и на свете не было, словом, во времена незапамятные; он был, по правде говоря, красивый, только вот не знаю, как это так получается, но в жизни все, в конце концов, меняется к худшему.