Пять четвертинок апельсина — страница 22 из 66

– Вы могли бы сказать, что ничего не нашли. Или что уже ничего не осталось, когда вы пришли.

– Да, наверно, мог бы… – Глаза его вдруг вспыхнули: он заметил под окном ведерко с кусками рыбы. – Приманка? У вас в семье кто-то рыбачит? Кто же это? Твой брат?

– Нет, я.

Лейбниц был поражен.

– Ты? Мала ты еще, чтоб рыбачить-то.

– Мне уже девять! – сердито воскликнула я, уязвленная его словами.

– Уже девять? – В глазах Лейбница плясали веселые искорки, но он не улыбался. – А знаешь, я ведь и сам заядлый рыбак, – признался он шепотом. – Что ты тут ловишь? Форель? Карпа? Окуня?

Я молча помотала головой.

– На кого ж ты тогда охотишься?

– На щуку.

Щуки – самые умные из пресноводных рыб. Очень коварные и, несмотря на свою хищную пасть, очень осторожные. Наживку для них нужно подбирать тщательнейшим образом, иначе их на поверхность не выманишь. Любая мелочь способна вызвать у щуки подозрения – незначительное изменение температуры воды, один лишь намек на движение. Быстро и легко щуку не поймаешь; может, конечно, чисто случайно повезти, но обычно рыбаку требуется немало времени и терпения, чтобы выловить эту рыбу.

– Ну, тогда дело другое, – задумчиво промолвил Лейбниц. – Вряд ли я брошу своего брата-рыбака в беде. – Он с улыбкой посмотрел на меня. – Значит, щука?

Я кивнула.

– И на что ты ловишь? На червя или на хлебные шарики?

– И на то и на другое.

– Ясно.

Он больше не улыбался: тема была серьезная. Я молча наблюдала за ним. Кассису всегда становилось не по себе, когда я так смотрела.

– Вы только не забирайте то, что мы приготовили для рынка, – повторила я.

Теперь была его очередь молча смотреть на меня. Наконец он ответил:

– Ладно. Надеюсь, мне удастся придумать для них какую-нибудь правдоподобную историю… Но тебе придется держать язык за зубами. Иначе я попаду из-за вас в большую беду, ясно?

Я кивнула. Еще бы не ясно! В конце концов, и он ведь никому не проболтался насчет украденного мной апельсина. Я плюнула на ладонь, чтобы скрепить наш договор, и он даже не усмехнулся. Наоборот, заключая со мной сделку, пожал мне руку со всей серьезностью, как взрослой. Я была почти уверена, что и он попросит меня о каком-нибудь одолжении, но он ни о чем не попросил, и мне это очень понравилось. Значит, Лейбниц не такой, как другие немцы, решила я.

А потом он пошел прочь; я долго смотрела ему вслед, но он так и не обернулся. Я видела, как он ленивой походкой идет по улице к ферме Уриа, как тушит сигарету о стену дома и от ее тлеющего конца разлетаются красные искры, ясно видимые на фоне темного камня, добытого на берегах Луары.

15

Ни Кассису, ни Рен я ничего не сказала об этой встрече с Лейбницем. Мне думалось, что рассказать им – значит лишить столь важное событие всей его таинственной значимости. Тайну я хранила глубоко в душе, изучая и разглядывая ее лишь мысленно, словно украденное сокровище. Понимание того, что у меня есть такая серьезная тайна, пробуждало во мне ощущение собственной взрослости и какой-то неожиданной силы.

Теперь я и вовсе с презрением относилась к той любви, которую Кассис питал к комиксам, а Рен – к губной помаде. Небось считают, они одни такие умные, а что такого особенного они совершили? Ведут себя как дети, которые хвастаются в школе какими-то невероятными приключениями, вот немцы и относятся к ним как к детям и подкупают их всякими безделушками. Но Лейбниц даже и не пытался меня подкупить. Он общался со мной как с равной, уважительно.

А вот ферма Уриа в тот день здорово пострадала. Немцы забрали у них недельный запас яиц, половину молока, два бока свиной солонины, семь фунтов сливочного масла и бочонок растительного, две дюжины бутылок вина, которые были кое-как спрятаны за перегородкой в подвале, да еще кучу разных колбас и консервов. Об этом я узнала от Поля, и меня, конечно, немного мучили угрызения совести – ведь Филипп Уриа обеспечивал продуктами и семью Поля; но я пообещала себе непременно делиться с Полем всем, чем смогу. И потом, лето еще только начиналось. Филипп Уриа наверняка сумеет довольно быстро восполнить свои потери. Между тем у меня в голове зрел новый план.

Мешочек с апельсиновыми шкурками по-прежнему хранился в надежном месте. И разумеется, не у меня под матрасом. А вот Ренетт упрямо продолжала прятать свои штучки для наведения красоты именно под матрасом и считала, что никто об этом не догадывается. Мой тайник отличался куда большей изобретательностью. Я положила мешочек со шкурками в стеклянную баночку с завинчивавшейся крышкой и засунула ее примерно на глубину локтя в бочку с солеными анчоусами, стоявшую у матери в подвале. Кусочек нитки, привязанный к горлышку банки, позволял мне моментально ее отыскать в случае необходимости. То, что ее найдет кто-то еще, было весьма сомнительно; мать терпеть не могла пряного запаха анчоусов и всегда посылала за ними меня, если они были нужны для готовки.

Я знала, что содержимое мешочка еще пригодится.

Дождавшись вечера среды, я вытащила мешочек и спрятала его в зольнике под плитой, где жар способствовал быстрому распространению апельсинового аромата. Ну и мать, естественно, вскоре уже терла пальцами висок, трудясь у плиты, и сердито на меня покрикивала, если я не успевала достаточно быстро подать ей муку или принести дров. Она то и дело брюзгливо предупреждала: «Смотри не разбей лучшие тарелки!», и все принюхивалась, как животное, с отчаянием и растерянностью поглядывая по сторонам. А я еще и дверь на кухню закрыла, чтобы усилить эффект, и теперь там прямо-таки разило апельсином. Потом я, как и в прошлый раз, сунула мешочек с корками ей в подушку, быстренько зашила прореху и надела на подушку полосатую наволочку; правда, теперь корочки стали ломкими и немного почернели от жара, полежав под плитой, и я понимала, что больше мне, пожалуй, заветным мешочком воспользоваться не удастся.

Обед пригорел.

Но никто не осмелился даже упомянуть об этом. Мать изумленно трогала пальцем хрупкие черные кружева сгоревших блинчиков, потом снова и снова терла виски; в итоге я почувствовала, что еще немного – и закричу. На этот раз она не спрашивала, не принес ли кто из нас в дом апельсины, хотя ей явно очень хотелось задать этот вопрос. Нет, она просто крошила обгоревший край блинчика, касалась виска, снова крошила, снова терла висок, и так без конца, лишь иногда нарушая повисшее за столом молчание гневным окриком, заметив какое-нибудь мелкое нарушение привычного распорядка.

– Рен-Клод, режь хлеб на доске! Нечего крошки сыпать на чистый пол!

Голос ее жалил, как оса, и звучал как-то чересчур нервозно. Я отрезала себе ломоть хлеба, нарочно повернув каравай на доске так, что он лежал мякишем вверх. По непонятной причине мать всегда злила моя привычка отрезать хрустящие горбушки с обоих краев; она считала, что я уродую хлеб и сминаю среднюю часть каравая.

– Фрамбуаза, переверни хлеб как следует! – Она снова летучим движением дотронулась до виска, словно проверяя, что голова у нее все еще на месте. – Сколько раз тебе повторять…

Вдруг она умолкла на середине фразы, склонив голову набок и некрасиво разинув рот.

Наверно, с полминуты она сидела в таком положении – с ничего не выражающим взглядом, точно тупой ученик, который пытается вспомнить теорему Пифагора или правило написания причастных оборотов. Глаза у нее были как зеленое стекло или как лед зимой и ровным счетом ничего не выражали. Мы молча переглядывались, наблюдая за ней; секунды тикали одна за другой; наконец она шевельнулась. Снова последовал знакомый раздраженный жест, и она как ни в чем не бывало принялась убирать со стола, хотя мы еще и до половины обеда не добрались. Но никто, конечно, ни словом не возразил.

На следующий день, как я и предсказывала, мать осталась в постели, а мы снова преспокойно поехали в Анже. Но на этот раз в кино не пошли, просто слонялись по улицам, и Кассис нахально курил сигарету. Потом в центре города мы уселись на террасе кафе, которое называлось «Le Chat Rouget»[38]; мы с Ренетт заказали себе diabolo-menthe[39], брат покусился было на пастис, но под презрительным взглядом официанта сник и покорно заказал panaché[40].

Рен пила осторожно, стараясь не размазать помаду. И все почему-то нервно оглядывалась, крутила головой, словно кого-то высматривала.

– Кого мы ждем? – с интересом спросила я. – Ваших немцев?

Кассис бросил на меня гневный взгляд.

– Громче ты не можешь, кретинка малолетняя? – рявкнул он. Потом все же снизошел до объяснений и почти шепотом пояснил: – Да, мы иногда действительно здесь встречаемся. Тут легче записку передать – никто и не заметит. Мы тут разные сведения им продаем.

– Какие еще сведения?

Брат насмешливо фыркнул и нетерпеливо ответил:

– Разные. Например, о тех, у кого есть радиоприемники. Или о черном рынке. О тех, кто торгует запрещенными товарами. Или о Сопротивлении.

Он как-то особенно подчеркнул последнее слово и еще больше понизил голос.

– О Сопротивлении?.. – растерянно отозвалась я.

Попытайтесь представить себе, что мы, дети, тогда знали об этом. Много ли это слово для нас значило? Да нет, конечно. Мы жили по собственным правилам и законам; мир взрослых был для нас далекой планетой, населенной неведомыми существами, о жизни которых нам почти ничего не известно. А уж о Сопротивлении мы знали и еще меньше. Слышали, конечно, что вроде бы есть такая легендарная организация. Это сейчас благодаря книгам и телевидению Сопротивлению уделяется столько внимания, а тогда ничего подобного и близко не было. Я, во всяком случае, никаких особых разговоров об этом не помню. Зато хорошо помню безумные споры и даже драки в нашем кафе из-за всяких противоречивых слухов; помню, как пьяницы громогласно призывали свергнуть новый режим; помню, как горожане перебирались к родственникам в деревню, спасаясь от притеснений со стороны оккупационных войск. Собственно, одного-единственного, всеобщего Сопротивления – некой тайной армии, существование которой было бы понятно всему народу, – не существовало, это миф. Существовало множество различных группировок: коммунисты, гуманисты, социалисты, жертвователи собой, грабители и пьяницы, оппортунисты и святые; и все эти группировки, в общем, отвечали требованиям времени. Но никакой Армии сопротивления и даже ничего напоминающего такую армию не было и в помине. Как не было и особых тайн, с этим связанных. Наша мать, во всяком случае, отзывалась обо всем этом с презрением. С ее точки зрения, было куда проще пережить этот тяжкий период, не поднимая головы.