С бешено бьющимся сердцем я вскочила на ноги и заорала:
– Томас, ты видел?
Он лениво посмотрел на меня, зажав в зубах сигарету, и ответил:
– Кажется, кусок плавника. Или бревно принесло течением. Такого добра тут полно.
– Никакое это не бревно! – дрожащим от возбуждения голосом пронзительно выкрикнула я. – Я видела ее, Томас! Это была она, она! Старуха! Старая щука! Старая…
Умолкнув на полуслове, я с немыслимой скоростью ринулась к Наблюдательному посту за удочкой. Томас засмеялся.
– Тебе никогда ее не поймать. Даже если это и впрямь она. Поверь, Цыпленок, не бывает щук такой величины.
– Это была она, Старая щука! – упрямо настаивала я на своем. – Она! Она! Поль говорит, в ней футов двенадцать и она черная как смоль. Это точно она! И никакое не бревно!
Томас молча улыбался.
Пару секунд я смотрела прямо в его веселые, полные вызова глаза, потом вдруг страшно смутилась и отвела взгляд. Но все еще еле слышно повторяла:
– Это она, она. Я точно знаю, что она.
Надо отметить, я и потом часто размышляла о том, что именно мы тогда увидели. Возможно, и впрямь всего лишь большой кусок плавника, как считал Томас. Во всяком случае, когда я действительно поймала Старую щуку, никаких двенадцати футов в ней, конечно, не было, хотя это определенно была самая крупная щука, какую кому-либо из нас довелось встречать в жизни. Да и не бывает щук такой величины – напоминала я себе. Тварь, которая в тот день мелькнула в темной речной воде, – а может, мне все-таки померещилось? – размерами больше походила на одного из тех жутких крокодилов, с которыми сражался Джонни Вайсмюллер {3}, когда мы по субботам ходили в кинотеатр «Мажестик» на утренний сеанс.
Но это теперь я рассуждаю подобным образом. А тогда у моей убежденности в собственной правоте не было таких препятствий, как логика и здравый смысл. Что увидела, то и увидела; я своим глазам доверяла. Даже если то, что видели мы, дети, и вызывало у взрослых смех, разве мог кто-то сказать с определенностью, правы ли они, взрослые? В душе я знала твердо: в тот день я действительно увидела ее, эту чудовищную тварь, такую же старую и хитрую, как наша река, и мне подумалось, что никому и никогда ее не поймать. Она забрала Жаннетт Годен. И Томаса Лейбница. Да и меня чуть за собой не утащила.
Часть четвертая«La Mauvaise Réputation»
1
«Вымыть и выпотрошить анчоусы и натереть изнутри и снаружи солью. Внутрь каждой рыбки натолкать побольше каменной соли и веточек солероса. И укладывать их в бочонок головками кверху, каждый слой посыпая солью».
Тот еще фокус: открываешь бочонок, а они там словно стоят на хвостах, поблескивая кристаллами серой соли, и взирают на тебя в безмолвной мольбе о помощи. Возьмешь, сколько надо для готовки, а остальные снова аккуратно уложишь и пересыплешь солью и солеросом. Мне всегда казалось, что анчоусы в полумраке подвала смотрят на меня с отчаянием, словно дети, тонущие в колодце.
«Быстренько выкинь эту мысль из головы, – велела я себе, – сорви ее и выбрось, точно ненужный цветок».
В альбоме мать пользовалась синими чернилами; почерк аккуратный, с наклоном. Но под рецептом засолки анчоусов куда более небрежно, даже, пожалуй, какими-то диковатыми каракулями жирным красным карандашом, похожим на губную помаду, выведено с помощью тайного шифра: «Toulini fonini nislipni», что означает «out of pills»: «нет таблеток».
Она постоянно принимала таблетки с тех пор, как началась война; сначала, правда, пользовалась ими весьма осторожно, пила их раз в месяц, а то и реже, но потом осмелела; ну а тем странным летом ей постоянно чудился запах апельсинов, так что она совсем перестала заботиться о последствиях.
«Я. изо всех сил старается мне помочь, – кое-как нацарапано в альбоме. – И впрямь, пожалуй, нам обоим становится чуть легче. Таблетки он добывает в "La Rép" у одного знакомого Уриа. Ходит он туда, судя по всему, и ради собственного удовольствия. Но мне лучше даже не спрашивать об этом. В конце концов, он ведь не из камня. В отличие от меня. Вот я и пытаюсь делать вид, что мне это безразлично. Скандалить совершенно бессмысленно. Впрочем, он ведет себя осторожно. И мне бы надо быть ему благодарной, он ведь по-своему обо мне заботится. Да только это бессмысленно. Мы разделены с ним навечно. У него жизнь ясная. Его пугает даже мысль о моих страданиях. И я это знаю. И ненавижу его за то, что он такой».
Значительно позже, уже после гибели отца, мать написала:
«Нет таблеток. Тот немец говорил, что может достать еще, но отчего-то не приходит. По-моему, я схожу с ума. Детей бы, кажется, продала за одну лишь ночь нормального сна».
Как ни странно, под этими словами стоит дата. Вот как я все выяснила. Мать страшно берегла таблетки, прятала бутылочку у себя в комнате на дне комода. А порой вытаскивала и нерешительно вертела в руках. Бутылочка была из темного стекла, на этикетке еще можно было прочесть полустертые слова на немецком.
«Нет таблеток».
Это она написала как раз в ту ночь – ночь танцев, ночь последнего апельсина.
2
– Эй, Цыпленок, чуть не забыл.
Обернувшись, он небрежно бросил сверток, точно мальчишка мячик, проверяя, поймаю ли я. Он всегда был такой – притворялся, что забыл, дразнил меня, а потом кидал подарок над мутной речной водой, рискуя утопить его там, если я окажусь недостаточно ловкой и проворной.
– Твое любимое лакомство.
Легко, одной левой, я поймала сверток и усмехнулась.
– Передай остальным, пусть сегодня вечером приходят в «La Mauvaise Réputation». – Томас хитро подмигнул мне, его глаза по-кошачьи вспыхнули зеленым светом. – Возможно, будет довольно весело.
Конечно, мать никогда бы не позволила нам куда-то идти на ночь глядя, хотя комендантский час в таких отдаленных деревушках, как наша, почти не соблюдался. Однако существовали и иные опасности. Мы могли только догадываться, что творится вокруг под покровом ночи, когда так много немцев в увольнении приезжают в «La Rép» выпить и повеселиться подальше от Анже и бдительного ока СС. Собственно, и Томас не раз говорил об этом; слыша ночью рев мотоциклов на шоссе, я думала, что, возможно, это он возвращается домой, и отчетливо его себе представляла: волосы ветром откинуты назад, на лице играет лунный свет, холодными белыми отблесками отражаясь от луарской воды. Тот мотоциклист на шоссе мог, разумеется, быть кем угодно, но я всегда представляла именно Томаса.
Тот день, однако, был не таким, как все прочие. Наверно, у меня прибавилось смелости после нашего тайного свидания наедине, и теперь мне все на свете казалось возможным. Набросив китель, Томас лениво махнул мне рукой и, отъезжая, поднял целое облако желтоватой луарской пыли. Меня вдруг охватило чувство неминуемой утраты; сердце в груди словно распухло и чуть не лопнуло. Сначала меня обожгло испепеляющим жаром, потом сковало холодом; стряхивая с себя эту ледяную волну отчаяния, я бросилась за мотоциклом, размахивая руками и чувствуя во рту хруст поднятой пыли. Я бежала еще долго после того, как мотоцикл Томаса исчез вдали; слезы ручьем текли из глаз, прокладывая на грязных щеках розовые дорожки.
Одного дня мне оказалось мало.
Да, это был мой день, мой единственный чудесный день, и в сердце уже вновь кипели гнев и неудовлетворенность. Я посмотрела на солнце. Часа четыре. О таком счастье невозможно было даже мечтать, ведь мы все послеобеденное время провели вместе. Однако мне было мало. Я хотела еще. Еще. Этот открывшийся во мне новый аппетит заставлял в отчаянии кусать губы; руку жгло воспоминание о мимолетном прикосновении к теплой спине Томаса. Я то и дело подносила руку к губам и целовала горящее местечко на ладони, которой коснулась его тела. Я без конца перебирала в памяти все произнесенные им слова, точно это были стихи. Я вновь и вновь проживала про себя каждую драгоценную секунду нашего с ним свидания и сама не верила себе – так со мной бывает, когда зимним утром я пытаюсь представить лето. Этот мой новый аппетит был неутолимым. Мне нестерпимо хотелось снова его увидеть, сегодня же, сейчас же. В голове роились бредовые идеи насчет совместного бегства в лес, где можно было бы, пока война не кончится, жить вдали от людей; я построила бы для него на дереве шалаш, а питаться мы могли бы грибами, лесными ягодами и каштанами.
Они нашли меня на Наблюдательном посту. Сжимая в руке апельсин, я лежала на спине и неотрывно смотрела ввысь сквозь по-осеннему пеструю крону дерева.
– С-с-сказала, ч-ч-что б-будет зд-десь, – раздался голос Поля; он всегда ужасно заикался, если рядом находилась Рен. – Я в-видел, к-к-как она шла в лес, к-когда рыбу ловил.
По сравнению с Кассисом он казался стеснительным и неуклюжим, чувствуя, видимо, какие убогие на нем штаны, перешитые из старого дядиного комбинезона, как жалко выглядят его босые ноги, сунутые в «деревяшки». Его старый пес Малабар, как обычно, шел рядом на поводке, сплетенном из зеленого садового шпагата. Кассис и Рен даже школьную форму почему-то не сняли, волосы Рен были подвязаны желтой шелковой лентой. Меня каждый раз удивляло, почему Поль всегда одет кое-как, если его мать обшивает всех в деревне?
– Ты что? – От беспокойства Кассис почти кричал. – Ты почему домой не явилась? Я уж думал… – Он быстро и мрачно посмотрел на Поля, потом настороженно, с некоторой угрозой на меня. – Здесь ведь никого больше не было? Или кто-то был?
Этот вопрос он почти прошептал, и я поняла: больше всего ему хочется, чтобы Поль немедленно отсюда убрался.
Я кивнула. Кассис раздраженно дернул плечом.
– Я сколько раз тебе повторял? Никогда не оставайся одна с… – Он снова метнул взгляд в сторону Поля. – Ну да ладно. Теперь уже все равно, так что пошли домой. Не то мать начнет беспокоиться, – произнес он уже значительно громче. – Она там рагу готовит. В общем, нам лучше поторопиться…