Кассису все это явно начинало надоедать.
– Ничего тут интересного нет, – сердито буркнул он. – Пошли домой.
Но нас с Рен словно заколдовали; ее манили неяркие огни, блеск украшений и хрусталя, дымящиеся сигареты в изящных лакированных мундштуках, которые дамы держали в наманикюренных пальчиках, а я… я просто глаз не могла оторвать от Томаса. И мне было все равно, происходит в кафе что-нибудь интересное или нет. Я бы получила точно такое же удовольствие, если б он находился там в полном одиночестве и просто спал. Мне казалось волшебством уже одно то, что я могу смотреть на него вот так, украдкой. Прижав ладони к грязному стеклу, я воображала, что прижимаю их к его лицу, а прижавшись к стеклу губами, я вспоминала, как коснулась его теплой кожи. Остальные трое немцев пили вовсю. Толстый Шварц посадил одну из женщин себе на колени и одной рукой залез ей под юбку, задирая подол все выше и выше, так что мне стал виден край коричневого чулка и пристегнутая к нему розовая резинка. Анри Леметр подобрался к немцам совсем близко и прямо-таки пожирал глазами этих женщин, которые пронзительно, как павлины, вскрикивали в ответ на каждую фривольную шутку. Те мужчины, что играли в карты, оставили колоду и тоже повернулись в их сторону, а Жан-Мари, выигравший, судя по всему, больше всех, с небрежным видом направился через весь зал к стойке, остановился рядом с Томасом и швырнул на обшарпанную поверхность горсть монет. Рафаэль принес новые кружки с пивом, а Томас, быстро оглянувшись через плечо на своих приятелей-выпивох, улыбнулся и что-то быстро сказал Жану-Мари. Разговор между ними был совсем коротким и должен был бы пройти незамеченным для тех, кто специально за Томасом не следил. Я-то была уверена, что лишь одна я заметила, как они что-то передали друг другу. Улыбочка, несколько невнятных слов – и свернутый клочок бумаги, передвинутый по стойке, мгновенно исчез у Томаса в кармане. Меня это ничуть не удивило. Томас со всеми имел какие-то взаимовыгодные делишки. Был у него этот дар. Мы продолжали наблюдать еще, наверно, целый час, и Кассис, по-моему, даже слегка задремал. Томас немного поиграл на пианино, аккомпанируя Аньес, но я с удовольствием отметила, что он почти не проявляет интереса к тем женщинам, хотя они-то все время пытаются с ним флиртовать. Меня прямо-таки распирало от гордости: вкус у Томаса оказался куда лучше, чем у его приятелей.
К тому времени все уже были изрядно навеселе. Рафаэль выставил бутылку лучшего коньяка, и они распили ее прямо из кофейных чашечек, но без всякого кофе. Потом Хауэр и братья Дюпре уселись за карты, а Филипп и Колетт следили за игрой. На кону была выпивка. Мне даже за окном было слышно, как громко они смеялись, когда Хауэр снова проиграл, но смеялись по-доброму, ведь за выпивку было уже заплачено. Одна из тех городских женщин, не устояв на ногах, с глупым смехом ухнула прямо на пол; волосы свешивались ей на лицо. Один Гюстав Бошан продолжал оставаться в сторонке и даже отказался от стаканчика отборного коньяка, предложенного Филиппом; он явно старался держаться как можно дальше от немцев. Один раз, встретившись глазами с Хауэром, он что-то пробормотал себе под нос, но Хауэр не расслышал, задержал на нем холодный взгляд и вернулся к игре. Однако через несколько минут это повторилось, и тут уж Хауэр не стерпел – он единственный из немцев, не считая Томаса, неплохо понимал по-французски, – поднялся и потянулся к висевшей на поясе кобуре с пистолетом. А старик продолжал гневно на него смотреть; его короткая трубка, зажатая в зубах, торчала, как пушка старого танка.
На мгновение все вокруг замерли – таким сильным было возникшее между ними напряжение. Рафаэль сделал какое-то движение в сторону Томаса, который по-прежнему насмешливо наблюдал за этой внезапной стычкой. И мне показалось, что между Рафаэлем и Томасом происходит какой-то безмолвный обмен мнениями. Сперва я решила, что Томас вмешиваться не станет, что ему просто любопытно, чем все кончится. Старик и немец стояли уже лицом к лицу; Хауэр был, пожалуй, на добрых две головы выше Гюстава; его голубые глаза налились кровью, вены на лбу под смуглой кожей вздулись и напоминали жирных земляных червей. Томас взглянул на Рафаэля и вопросительно улыбнулся. «Ну что? – читалось в этой улыбке. – Жаль встревать, когда дело приобретает такой захватывающий оборот. Так мне вмешаться?» Потом он просто шагнул вперед и небрежным жестом обнял своего дружка за плечи, а Рафаэль тут же увел старого Гюстава подальше от опасности. Не знаю, как уж там Томас успокаивал Хауэра, одной рукой по-прежнему обнимая его за плечи, а другой то и дело указывая в сторону тех коробок, которые они привезли на багажнике четвертого мотоцикла, но мне кажется, что в тот раз Томас спас Гюставу Бошану жизнь. Затем черные коробки, которые так заинтересовали Кассиса, притащили, поставили возле пианино и вот-вот должны были раскрыть.
Некоторое время Хауэр довольно-таки сердито посматривал на Томаса. Мне было прекрасно видно, как он злобно прищурился, отчего глаза его совсем утонули в толстых щеках и стали похожи на надрезы в шкурке окорока. Потом Томас что-то ему сказал, и он, наконец расслабившись, громко захохотал, взревывая, точно тролль, и перекрывая шум, возобновившийся в зале. Гюстав незаметно прошаркал в свой угол к недопитому пиву, а все остальные собрались возле пианино у нераспечатанных коробок.
Некоторое время мне ничего, кроме людских тел, видно не было. Потом я услышала какой-то звук, музыкальную ноту, прозвучавшую гораздо чище и нежнее, чем на разбитом фортепиано, и когда Хауэр повернулся к окну, то в руках у него оказалась труба, у Шварца – барабан, у Хайнемана – какой-то инструмент, названия которого я не знала. Впоследствии я выяснила, что это кларнет, но раньше я никогда таких инструментов не видела. Женщины расступились, пропуская Аньес к фортепиано, и тут в поле моего зрения опять оказался Томас; на плече у него, точно какое-то экзотическое оружие, висел саксофон. Ренетт рядом со мной глубоко и как-то судорожно вздохнула – от восхищения. И даже Кассис, забыв о том, что ему «все это надоело», наклонился к окну и прямо-таки влип в него, пытаясь оттолкнуть меня. Кстати, именно он и сообщил нам названия инструментов. Дома у нас не было даже патефона, но Кассис был уже достаточно большим и помнил ту музыку, которую мы раньше слушали по радио, пока на радио не наложили запрет; а в своих любимых журналах он, оказывается, не раз видел фотографии джаз-оркестра Глена Миллера {5}.
– Это же кларнет! – совсем по-детски воскликнул он, в точности как Рен, когда восхищалась туфельками тех городских женщин. – А у Томаса саксофон! Господи, и где только они раздобыли их? Должно быть, реквизировали у кого-нибудь. Наверняка это Томас нашел… Ой, надеюсь, они сыграют! Так хочется что-нибудь такое послушать!..
Не знаю, хорошо ли они играли. Во-первых, мне не с чем было сравнивать, во-вторых, нас прямо-таки накрыло волной возбуждения и восторга. Это было настоящее чудо! Вам, возможно, покажется странным, но нам тогда редко доводилось послушать музыку – пианино в «La Mauvaise Réputation», церковный орган в церкви для тех, кто ходил к мессе, скрипку Дени Годена 14 июля[60] или в Mardi Gras[61], когда все танцуют прямо на улицах. А уж когда началась война, не стало и этого, но танцевать нам все же изредка доводилось, по крайней мере пока у Дени окончательно не реквизировали не только скрипку, но и все остальное. И теперь из пивного зала доносились поистине волшебные звуки, необычные, незнакомые, до такой же степени не похожие на бренчание старого пианино из «La Rép», как опера не похожа на собачий лай. Мы прямо-таки прилипли к окну, стараясь не пропустить ни одной ноты. Сначала, правда, стройной мелодии не было, лишь странные жалобные звуки – наверно, немцы просто настраивали инструменты, но мы тогда не догадывались об этом. Потом вдруг громко зазвучал какой-то веселый мотив, которого мы не знали, по-моему, что-то джазовое. Негромкий аккомпанемент барабана, отбивавшего ритм, хрипловатое бульканье кларнета и череда ярких чистых нот, точно рождественские огни вылетавших из саксофона Томаса; саксофон о чем-то сладко плакал, что-то интимно нашептывал, звучал то тише, то громче, заглушая все прочие звуки нестройного оркестра, напоминал человеческий голос, который под воздействием магических чар оказался вдруг способен выразить любые чувства: нежность, дерзость, печаль и даже желание польстить.
Память – вещь субъективная. Возможно, именно поэтому у меня и теперь слезы на глаза наворачиваются, стоит мне вспомнить ту музыку, ведь она звучит для меня как музыка конца света. Хотя, конечно, дело тут в моих личных воспоминаниях. Ничего особенного не было в том, что группа подвыпивших немецких солдат исполнила несколько тактов джазового блюза на украденных у кого-то музыкальных инструментах, но мне это казалось настоящим волшебством. Должно быть, на других эта музыка подействовала почти так же, потому что буквально через минуту все уже танцевали, кто в одиночку, кто парами; теми городскими женщинами завладели братья Дюпре; Филипп танцевал с Колетт, прильнув щекой к ее щеке. Затем начался такой танец, каких мы никогда прежде не видели: все встали в круг и пустились в пляс, стукаясь вихляющими задами и подгибая колени. Столы, естественно, были отодвинуты к стене; звуки музыкальных инструментов заглушал громкий смех. Даже Рафаэль перестал притворяться деревянным истуканом и притопывал ногой в такт мелодии. Не могу сказать, долго ли продолжались танцы – может, около часа, а может, всего несколько минут. Но и мы, помнится, пустились в пляс за окном, скакали и кружились в полном восторге, как чертенята. Музыка была жаркой; ее жар обжигал нам нутро, точно алкоголь, добавленный в фламбе, и в ней чувствовался острый, чуть кисловатый аромат нового. Мы улюлюкали, как индейцы, понимая, что сейчас можно орать сколько душе угодно, ведь при том шуме, который царит внутри, нас все равно никто не услышит. К счастью, я постоянно посматривала в окно и первой заметила, как старый Гюстав стал пробираться к выходу. Я тут же подала сигнал тревоги, и мы успели нырнуть за стену, когда Гюстав, пошатываясь, выбрался на крыльцо. В дверном проеме отчетливо виднелись его сгорбленная фигура и огонек трубки, отбрасывавший ему на лицо розоватый отблеск.