Хауэр что-то тихо сказал Шварцу по-немецки, и тот, перегнувшись через стену, перетащил Ренетт на их сторону.
Несколько мгновений она позволяла им делать с собой все. Она и прежде-то не слишком быстро соображала, а из нас троих была, безусловно, самой покладистой. Если кто из взрослых ей приказывал, она инстинктивно повиновалась, не задавая лишних вопросов.
Потом она, кажется, начала что-то понимать. Возможно, почувствовала хватку Шварца или догадалась, что именно шепнул ему Хауэр. Она попыталась вырваться, но, увы, было уже слишком поздно. Хауэр крепко держал ее, а Шварц срывал с нее блузку. Блузка перелетела через стену, сверкнув в лунном свете, точно белое знамя. Затем послышался еще чей-то голос – Хайнемана, по-моему, который что-то гаркнул по-немецки, – и моя сестра вдруг громко, пронзительно закричала, задыхаясь от ужаса и отвращения: «А-а-а-а!» На мгновение над стеной мелькнуло ее лицо, я видела ее разлетающиеся волосы, ее руки, тщетно пытавшиеся уцепиться за воздух, за ночную темноту. Потом рядом с ней появилась раскрасневшаяся от пива, ухмыляющаяся рожа Шварца, и они исчезли. Зато возобновилось отвратительное, плотоядное сопение мужчин, а та городская женщина завопила визгливо, с каким-то победным восторгом:
– Трахните ее хорошенько, сучку малолетнюю! Трахните, не жалейте!
И снова гнусный смех, омерзительное свинячье сопенье – эти звуки порой и сейчас мерещатся мне в жутких снах – и где-то вдали пение саксофона, такое похожее на человеческий голос, на его голос.
Колебалась я, наверно, максимум секунд тридцать, хоть мне и показалось, что прошло гораздо больше времени, пока я в нерешительности кусала костяшки пальцев, прячась в колючих кустах. Кассис сбежал, а мне было всего девять лет. Что я могла поделать? Я весьма смутно понимала, что происходит, но не могла бросить Рен им на растерзание. Я вскочила и уже открыла рот, собираясь заорать во все горло – мне почему-то казалось, что Томас где-то поблизости и непременно все это прекратит, – но тут кто-то неуклюже вскарабкался на стену, перевалился через нее и принялся палкой дубасить мучителей Рен, не всегда, правда, попадая в цель, но хрипло и злобно повторяя: «Ах вы, грязные боши!»
Это был Гюстав Бошан.
Я снова нырнула в заросли. Оттуда мне уже почти ничего видно не было, но я все же успела заметить, что Рен, подобрав блузку, с жалобным плачем семенит вдоль стены к дороге. Надо было, наверно, и мне последовать за ней, но меня вдруг охватило страшное любопытство, сменившееся бурным восторгом: я услышала знакомый голос, голос Томаса, пытавшийся прорваться сквозь этот адский шум:
– Все в порядке! Спокойно!
Он пробивался через толпу – теперь у стены собралось уже довольно много людей, наблюдавших за схваткой старого Гюстава с немцами. Старик еще пару раз успел кого-то огреть палкой; звук был такой, словно кто-то с силой поддел ногой кочан капусты. Затем снова раздался голос Томаса, пытавшегося утихомирить дерущихся по-французски и по-немецки:
– Все нормально, хватит, успокойтесь. Verdammt. Да прекрати же, Францль! Довольно! Ты что, остановиться не можешь? Ты и так сегодня достаточно дел натворил!
Потом послышался сердитый голос Хауэра и смущенные возражения Шварца. Хауэр, голос которого прямо-таки срывался от ярости, ругал Гюстава:
– Ты уже дважды за вечер испытывал мое терпение, старая ты задница!
Томас громко произнес что-то неразборчивое, затем раздался странно пронзительный и короткий вопль Гюстава, за которым последовал необычный звук – словно тяжеленный мешок муки уронили на каменный пол амбара; что-то с силой ударилось о камень, и внезапно наступила полная тишина, обрушившаяся на всех, точно ледяной ливень.
Тишина царила, наверно, с полминуты, а может, и больше. Никто не проронил ни слова. Никто даже не пошевелился.
Эту пугающую тишину нарушил голос Томаса, звучавший, как всегда, весело и спокойно:
– Все в порядке. Возвращайтесь в бар, допивайте и доедайте. Ничего страшного. Перепил старик, только и всего.
Толпа негромко встревоженно загудела; люди перешептывались, кое-кто пытался возражать, одна из женщин, кажется Колетт, воскликнула:
– А глаза-то у него смотрят как у…
– Да он просто пьян! – со смехом перебил ее Томас. – Что с него возьмешь, со старика. Никогда вовремя не может остановиться. – Он снова рассмеялся, но, хотя смех его звучал на редкость убедительно, я все-таки чувствовала: он лжет. – Францль, останься. Поможешь мне доставить его домой. А ты, Уди, ступай в зал и уведи остальных.
Все вернулись в бар, и вскоре там снова заиграли на пианино, кто-то из женщин нервно дрожащим голосом затянул популярную песенку. Сидя за стеной, я слышала, как Томас и Хауэр, оставшись одни, напряженно обсуждают сложившуюся ситуацию.
– Leibniz, was muß…[67] – начал Хауэр.
– Halt’s Maul![68] – резко оборвал его Томас.
Насколько я могла догадаться, он подошел к лежащему старику и опустился возле него на колени. Я слышала, как он пытался растормошить Гюстава и пару раз окликнул его негромко по-французски:
– Эй, старина! Очнись!
Хауэр что-то быстро и сердито сказал ему по-немецки, но я ничего не поняла. Затем заговорил Томас – медленно, отчетливо, и тут уж я, скорее по интонации, чем по значению слов, поняла все. В устах Томаса фраза прозвучала почти насмешливо, с каким-то холодным презрением:
– Sehr gut, Fränzl. Er ist tot[69].
9
«Нет таблеток». Она, наверно, пребывала в полном отчаянии. Та ужасная ночь, и повсюду запах апельсинов, и не за что уцепиться.
«Детей бы, кажется, продала за одну лишь ночь нормального сна».
А чуть ниже, под вырезанным из газеты и вклеенным в альбом рецептом, написано таким мелким почерком, что я с моими старыми глазами только в лупу смогла прочесть эту запись:
«Т. Л. снова приходил. Сообщил, что были некоторые проблемы в "La Rép". Вроде какие-то солдаты напились и стали совершенно неуправляемыми. И скорее всего, Р.-К. что-то видела. Принес таблетки».
Может, это как раз и были те самые тридцать таблеток с повышенным содержанием морфина? Плата за молчание? Или таблетками он расплачивался с ней за что-то совсем другое?
10
Примерно через полчаса Поль вернулся, от него пахло пивом. Робко на меня поглядывая и словно ожидая, что его будут бранить, он извиняющимся тоном произнес:
– Вот, пришлось и мне купить выпивку. Выглядело бы довольно странно, если б я просто сидел и наблюдал за ними.
К тому времени я уже окончательно промокла и была страшно зла, так что с нескрываемым раздражением спросила:
– Ну? И что такого особенного ты там раскопал?
Поль пожал плечами и задумчиво промолвил:
– Особенного-то, может, и ничего. Знаешь, я… э-э-э… погоди, я, пожалуй, лучше еще кое-что проверю. Чего зря тебя обнадеживать.
Не сводя с него глаз, я сурово заявила:
– Поль Дезире Уриа, я тут сто лет торчу под дождем возле этого вонючего кафе, все Дессанжа высматриваю, ведь это твоя идея, что только так мы сможем что-то выяснить. И кстати, я ни разу не пожаловалась…
Тут он насмешливо на меня посмотрел, но я, сделав вид, что не заметила, тем же суровым тоном продолжала:
– Да я по большому счету почти святая! Только посмей еще хоть немного продержать меня в темноте и на холоде, только посмей вообразить себе, будто я…
Ленивым движением Поль поднял вверх руки, как бы сдаваясь, и поинтересовался:
– Откуда ты знаешь, что мое второе имя Дезире?
– Я знаю все, – без улыбки отрезала я.
11
Мне неизвестно, что они сделали после того, как мы убежали. Но через пару дней какой-то рыбак выудил из Луары, неподалеку от Курле, тело старого Гюстава; его лицо уже успели объесть рыбы. И ведь в деревне никто и словом не обмолвился о том, что случилось в «La Mauvaise Réputation», братья Дюпре вели себя тише воды ниже травы, да и в самом кафе царила странная тишина. И Ренетт о том вечере ни разу не вспоминала, а я сделала вид, будто убежала почти сразу, следом за Кассисом, чтобы сестра не заподозрила, что я была свидетелем тех событий. Но сама она с тех пор сильно переменилась, стала какой-то холодной, почти агрессивной. То и дело, думая, что я этого не вижу, начинала нервно ощупывать лицо и волосы – словно проверяла, все ли в порядке. В школу она несколько дней не ходила, пожаловавшись на боль в животе.
Удивительно, но мать отнеслась к ее прогулам весьма снисходительно. Мало того, она подолгу сидела возле Рен, поила ее горячим чаем, о чем-то тихо с ней беседовала, что-то настойчиво втолковывала. Она и кровать Рен переставила в свою комнату, чего никогда не делала ни для меня, ни для Кассиса, даже если мы сильно болели. Один раз я подсмотрела, как мать протянула Рен две таблетки, та взяла их не сразу и явно не желала принимать. Притаившись за дверью, я уловила обрывок их разговора, в котором, по-моему, мелькнуло слово «менструация». А после того как Ренетт выпила эти таблетки, она совсем расхворалась и несколько дней не вставала с постели; зато потом быстро пошла на поправку, и вскоре о ее болезни забыли.
В альбоме мать тоже почти не пишет об этом. На одной странице, правда, под засушенным бархатцем и рецептом отвара из ромашки с полынью, встречается фраза: «Р.-К. совсем оправилась». А я тогда еще долго пыталась понять, не были ли те таблетки сильнодействующим средством вроде слабительного, которое помогло избавить Рен от нежелательной беременности? Или мать дала ей свои таблетки, те самые, о которых так часто упоминает в дневнике? И не означают ли инициалы Т. Л., что ей доставал их Томас Лейбниц?
Думаю, Кассис кое о чем догадывался, но его слишком заботили собственные дела, так что ему было не до Рен. Он старательно делал вид, что ничего особенного не стряслось, – учил уроки, читал свои любимые журналы, играл в лесу с Полем. Возможно, впрочем, он действительно считал, что ничего страшного не произошло.