Пять четвертинок апельсина — страница 4 из 54

Мне хочется думать, что и мать моя при такой возможности поступала бы так же. Представляю себе ее кроткой бабушкой и себя рядом и как я ей выговариваю: «Слушай, мать, ты ведь портишь мне детей!» — а она, упрямица, слушает и подмигивает, и теперь такое мне уже не кажется немыслимым, как раньше. Хотя, наверно, я придумываю: может, она и в самом деле была такой, какой я ее помню, — непроницаемой, угрюмой, и на меня поглядывала колюче, с тайной досадой.

Она никогда не видала своих внуков, даже не знала о их существовании. Я сказала Эрве, что мои родители умерли, а в подробности он никогда не вдавался. Отец его был рыбак, мать — маленькая, похожая на куропатку толстуха — торговала рыбой на рынке. Я натянула их всех на себя, как одолженное на время одеяло, понимая, что в один прекрасный день придется скинуть и мерзнуть снова. Хороший был мужик Эрве, спокойный, без острых углов, об него не порежешься. Я его любила, не жгуче, не отчаянно, как Томаса, но все-таки любила.

В 1975-м Эрве умер — его убило молнией, когда они с отцом отправились на лов угрей, — к моему горю пристал налет неизбежности, что-то сродни облегчению. Да, мне с мужем жилось неплохо. Но мое дело — моя жизнь — не остановилось вовсе. Через полтора года я вернулась в Ле-Лавёз с чувством, будто просыпаюсь после долгого тяжкого сна.

Вам может показаться странным, что я столько лет тянула, не заглядывала в альбом матери. Это было единственное, что досталось мне в наследство, — не считая перигёрского трюфеля, — да, лет пять я в него почти не заглядывала. Я, понятно, многие рецепты помнила наизусть, и заглядывать в них не было нужды, но все же. Я даже не была на оглашении завещания. Я даже не знаю, какого точно числа мать умерла, хотя точно скажу, где — в доме для престарелых в Витре, называется «La Gautraye», — от рака желудка. Она и похоронена там же, на местном кладбище; правда, я ездила туда всего однажды. Ее могила у самой дальней стены, рядом с мусорными контейнерами. Надпись «Мирабель ДАРТИЖАН» и даты. С легким изумлением я отметила, что мать врала нам насчет своих лет.

По правде говоря, я и сама не знаю, что именно толкнуло меня взяться за ее альбом. Это случилось в первое лето, как я приехала в Ле-Лавёз после смерти Эрве. Стояла засуха, и Луара осела, наверно, на пару метров ниже обычного, оскалившись по берегам безобразными, точно гнилые зубы, ссохшимися выступами. Выбеленные солнцем бледно-желтые, корявые корни деревьев протянулись к воде, и дети играли среди них на песчаной отмели, шлепая босиком по грязным темным лужам, вороша палками разный мусор, приносимый течением. Вплоть до этой поры я избегала браться за альбом из чувства непонятной вины, будто подглядываю и будто мать внезапно войдет и застанет меня в момент раскрытия ее странных тайн. Честно говоря, мне не нужны были ее тайны. Это как входишь ночью в комнату, где твои родители занимаются любовью. Какой-то внутренний голос говорил мне «не смей», и должно было пройти десять лет, чтоб я поняла: не голос матери — мой собственный.

Как я уже сказала, многое из ее записей я разобрать не могла.

Язык многих записей — что-то от итальянского, но с трудом произносимое — я видела впервые и после нескольких неудачных попыток расшифровать вынуждена была сдаться. С рецептами в синих или лиловых чернилах все обстояло нормально, но ее безумные каракули, стишки, рисунки, пометки сбоку были явно лишены всякого смысла, никакой последовательности в них я обнаружить не смогла.

Сегодня видала Гийома Рамондэна. С новой деревянной ногой. Смеялся, когда на него выпучилась Р.-К. Она спросила «не больно?», он сказал, что счастливчик. Папаша обувь тачает. Так теперь вместо пары нужен всего один башмак, ха-ха, и чтоб вальсировать, красавица, на оба носка вставать не придется. Интересно, какой на вид там, в подколотой штанине, его обрубок. Думаю, как непропеченный пудинг, перевязанный бечевкой. Кусаю губы, чтоб не расхохотаться.

Приписано очень мелко над рецептом сливочного пудинга. Мне от таких коротких баек и от этого юмора делается не по себе.

В другом месте мать говорит о деревьях так, словно это люди: «Провела всю ночь рядом с Belle Yvonne; она совсем расхворалась от холода». Между тем имена собственных детей у матери почти всегда появляются в сокращенном виде — Р.-К, Касс, Фра., — об отце же она вообще не вспоминает. Никогда. Долго я ломала голову: почему. Правда, у меня не получалось разобрать, что написано в других местах, тайных. Мой отец — при всей малости, что я слыхала о нем, — как бы и не существовал.

5.

И тут возникла эта история со статьей. Сама я, как вы понимаете, ее не читала; она появилась в одном из журналов, где о еде пишут как о модном развлечении — «В этом сезоне, милочка, все едят кускус, это просто-таки de rigueur».[26] А для меня пища — это пища, праздник чувств, кропотливо создаваемая быстролетность, — вроде фейерверка, труд основательный, но не требующий серьезного отношения. Нет, только не искусство, боже упаси: с одного конца вошло, через другой вышло. Словом, появилась в один прекрасный день статья в одном из этих модных журнальчиков. «Путешествия по Луаре», что-то вроде того; славящиеся своей кухней рестораны на пути к побережью. Я и его самого запомнила: тощий такой, низенький, с собой в салфетке возит солонку и перечницу, на коленке в блокнотик строчит. Отведал моей paёlla antfflaise,[27] запил моим cidre bouché[28] и завершил стаканчиком liqueur framboise[29] напоследок.

Закидал меня вопросами насчет рецептов, пожелал осмотреть кухню и сад, восхищался, когда показала ему свой погреб, где у меня полки с terrines,[30] консервированными плодами и душистыми маслами — ореховым, розмариновым, трюфельным — и всякими ароматическими уксусами: малиновым, лавандовым, яблочным. Спросил, где я обучалась, и даже вроде огорчился, когда я рассмеялась в ответ.

Может, я болтала чересчур много. Но, знаете ли, лестно было. Давала ему того попробовать, сего. Ломтик rillettes,[31] еще кусочек своей saucisson sec.[32] Дала глотнуть своей грушовки, той самой poiré,[33] что мать обычно делала в октябре из груш-падалиц, когда они уже начинали бродить на жаркой земле и были до такой степени облеплены осами, что приходилось хватать их деревянными щипцами. Показала оставленный мне матерью трюфель, основательно впечатанный в масло, как муха в янтарь, веселилась при виде его выпученных от изумления глаз.

— Вы представляете, сколько стоит эта штука? — спросил он.

Что говорить, его внимание тешило мне самолюбие. Может, это от одиночества; просто обрадовалась случаю поболтать с этим малым, ведь он говорил со мной на понятном языке, сумел, отведав terrine, назвать травы, какие туда вошли, назвал меня сокровищем в этой глуши, сказал, что с моей стороны прозябать в ней преступление. Возможно, я слегка размечталась. Надо было вовремя соображать.

Через пару месяцев появилась статья. Кто-то мне ее занес, вырвав из журнала. С фотографией моей crêperie и парочкой других снимков.

«Тот, кто едет в Анже в поисках истинной пищи для гурманов, мог бы прямиком направиться в престижный ресторан „Aux Délices Dessanges“. Но в этом случае он непременно упустит одну из самых восхитительных моих находок в путешествии по Луаре…»

Я лихорадочно припоминала, не говорила ли я ему про Янника.

«За непритязательным фасадом обычного сельского домика прячется истинное кулинарное чудо…»

Дальше шла всякая дребедень насчет «деревенских традиций, в которые вдохнул новую жизнь творческий гений этой женщины».

Жадно, с нарастающим страхом я скользила взглядом по странице в предчувствии неизбежного. Одно упоминание имени «Дартижан» — и все мои старания и труды полетят в тартарары.

Вам может показаться, что я преувеличиваю. Ничуть. В Ле-Лавёз до сих пор помнят войну. Остались такие, кто и по сей день не общается друг с другом. Дениз Муриак с Люсиль Дюпрэ, Жан-Мари Бонэ с Коленом Брассо. Вспомним, как пару лет назад на чердаке обнаружили оказавшуюся там взаперти старуху. Родители в 1945-м посадили на замок собственную дочь, обнаружив, что она якшалась с фашистами. Ей было шестнадцать. Через пятьдесят лет, когда папаша наконец помер, ее извлекли оттуда, дряхлую, безумную.

Ну а как насчет тех стариков — иным уже лет восемьдесят, девяносто, — которых упекли за военные преступления? Вот они: старые, слепые, больные, слабоумная улыбочка, отсутствующий, непонимающий взгляд. Невозможно представить, что когда-то и они были молоды. Невозможно вообразить, какие кровавые воспоминания гнездятся в этих ветхих, не соображающих черепушках. Разбей сосуд — содержимое навек ускользнет. Всякому преступлению своя жизнь, свое оправдание.

«По странному совпадению владелица „Сгêре Framboise“ мадам Франсуаз Симон приходится родственницей владельцам „Aux Délices Dessanges“…»

У меня перехватило дыхание. Словно огненный ком застрял в горле, я внезапно почувствовала, что тону, что темная река тянет меня на дно, языки пламени объяли глотку, лижут легкие.

«…нашей любимицы Лоры Дессанж! Удивительно, что ей до сих пор не удалось разузнать секреты своей двоюродной бабки. Я, например, безоговорочно предпочту непритязательную прелесть „Сгёре Framboise“ любому изысканному — но все же заурядному! — деликатесу Лоры».

Я перевела дыхание. Не внучатый племянник. Племянница. Разоблачение не состоялось.


Я клятвенно обещала себе, что больше подобных глупостей не допущу, ни слова больше всяким кулинарным писакам. Через неделю явился с расспросами фотограф из очередного парижского журнала, но я не стала с ним разговаривать. Приходили письма с просьбами встретиться, я оставляла их без ответа. Какой-то издатель в письме предложил издать книгу рецептов. Теперь в «Сгêре Framboise» стали наведываться жители Анже, туристы, элегантная публика в сияющих новеньких авто. Я десятками заворачивала их обратно. Хватит с меня моих постоянных кли