— Потрясающе, — произнесла я.
— Это тоже заслуга отца. Он был пресвитерианцем до мозга костей. С шотландско-ирландскими корнями: самая суровая кельтская смесь. Совсем не умел радоваться жизни. Во взглядах на человечество был схож с Гоббсом.
— Держу пари, в этом баре впервые прозвучало имя Томаса Гоббса.
— Не говоря уже о цитате из Евангелия от Матфея.
— Ну, все бывает в первый раз.
— И благодаря моему дорогому папаше, заставлявшему меня посещать воскресную школу на протяжении пятнадцати лет, голова моя просто кишит фразами из Писания.
— А Книгу Мормона вы тоже помните наизусть?
— Нет, это немного за пределами сферы моих знаний.
Я невольно рассмеялась, подумав про себя, что Ричард в своей тактичной, спокойной манере только что сумел развеять печаль, что накатила на меня в такси. Причем ничего особенного он не делал — просто был умным, веселым, интересным собеседником, поделился со мной не самыми приятными воспоминаниями об отце.
— Простите, что тогда распустила нюни, — извинилась я.
— Вот этого никогда не стыдитесь. Никогда.
— Но мне стыдно. Потому что меня воспитывали мать, которая слезы приравнивала к самым гнусным человеческим порокам, и отец, который почти всю свою жизнь старался избегать открытого проявления каких-либо чувств. И чтобы плакать при ком-то… такое я редко допускала. До недавнего времени.
— И что же изменилось в недавнее время?
— Хороший вопрос, — ответила я.
Нам принесли напитки.
— Надеюсь, вам понравится, — сказал официант, ставя перед нами два коктейля.
— Давайте выпьем за… сложный мягкий вкус? — предложил Ричард, поднимая свой бокал.
— Может быть, лучше за нас? — в свою очередь предложила я, тоже приподняв свой бокал.
Ричард улыбнулся, чокнулся со мной.
— А что, хороший тост, — отозвался он. — За нас.
— За нас.
Я попробовала «Манхэттен».
— На мой вкус, — заметила я, — это густая либидонозная плавность.
— Или возлиятельная элоквенция.
— Или пьянящее словоблудие.
— Или… нет, мне вас не переплюнуть, — сдался Ричард.
— Вы себя недооцениваете.
— Вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня… нет, не знала. И вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня…
Я поднесла свой бокал к его бокалу:
— За нас.
— За нас.
— Да, — призналась я, — в последнее время у меня часто глаза на мокром месте. Иногда мне кажется, это связано с тем, что в прошлом году я переступила порог сорокалетия. А может, еще и из-за мужа. И из-за детей и всего того, что валится на них постоянно. Может, еще и потому, что с некоторых пор я стала пропускать через себя беды своих пациентов, чего раньше не допускала. И это особенно меня расстраивает: утрата профессиональной отстраненности.
— Но это наверняка вызвано вашими семейными неурядицами.
— Когда у Бена случился нервный срыв…
Следующие полчаса я, по настоянию Ричарда, более подробно рассказывала ему обо всем, что произошло с Беном, и о том, как его депрессия лишь увеличила пропасть, лежащую между ним и отцом, и как он постепенно приходил в себя, обретая некое состояние стабильности.
Наши бокалы опустели. Мое красноречие тоже иссякло.
— Я слишком много болтаю, — сказала я.
— Вовсе нет.
— Совсем вас заболтала.
— Я слушал вас с интересом. Ну и после того, что я поведал вам сегодня про Билли…
— Обычно мне неловко говорить о себе.
— Но вы же рассказываете про свою жизнь. А мне хочется знать о вас все.
— А можно ли вообще знать все о другом человеке?
— Все? То есть целиком, в совокупности, полностью?
— Или, говоря проще, все, вплоть до цвета носков, всю подноготную…
— Нет, все до мельчайших подробностей знать нельзя… — сказал Ричард, жестом попросив официанта принести нам еще по коктейлю. — Но если вас влечет к кому-то, естественно, вы хотите узнать о…
— Об Эрике, — неожиданно для самой себя произнесла я. И с удивлением осознала, что до сегодняшнего дня, когда я впервые за долгие годы упомянула его имя, слово «Эрик» было вымарано из моего лексикона. Кроме Люси, которой эту свою историю я рассказала вскоре после нашего с ней знакомства, никто не знал о его существовании. Никто, кроме Дэна и моих родителей. Но мама с папой никогда не заговаривали об Эрике — понимали, что для меня это больная тема, которую не стоит затрагивать и тем более обсуждать. И Дэн тоже обходил ее молчанием — по вполне очевидным причинам. Даже Люси, один раз услышав мой рассказ, больше никогда к нему не возвращалась. Понимала, что это закрытая зона. Запретная тема.
Но теперь…
— Эрик. Лахтманн, — начала я. — Выходец из Нью-Йорка. С Лонг-Айленда. Немецко-еврейских кровей. Дед его работал ювелиром на Манхэттене, отец был аудитором, мать — типичной неудовлетворенной жизнью домохозяйкой. Оба его старших брата стали бизнесменами. В пятнадцать лет Эрик решил, что станет Великим Американским Писателем, и в старших классах средней школы свое время посвящал не столько учебе, сколько занятиям искусством. Как следствие, по окончании школы, когда встал вопрос о поступлении в вуз, перспективы у него были не самые блестящие. Его соглашались принять два-три приличных государственных университета в Нью-Йорке. Он был внесен в «лист ожидания» в Висконсине. Но — как он позже признался мне — ему больше импонировала «глушь Мэна». Если я правильно помню, он сказал, что его решение отчасти было вызвано тем, что в выпускном классе средней школы он начитался ранних произведений Хемингуэя, в которых действие разворачивается на севере Мичигана, в результате чего у него сложились романтические представления о том, что проживание в захолустье — непременный элемент постижения писательского ремесла. Конечно, он также планировал жить в Париже, совершить путешествие в Патагонию, опубликовать свой первый роман к тому времени, когда ему исполнится двадцать пять, жениться на мне и всюду возить меня с собой. В этом был весь Эрик. Громкие слова. Грандиозные планы. Умная голова. Пожалуй, более интеллектуального человека я не встречала. Однако за всеми его пафосными речами всегда крылся материальный интерес. Уже в восемнадцать лет он знал, откуда текут деньги. И к тому времени, когда я познакомилась с ним, он жил уже как писатель. В Университете штата Мэн он был заметной фигурой. Вы, наверно, помните, насколько консервативным, чисто мэнским был наш вуз; контингент учащихся — в основном провинциалы, ребята с периферии. Студентов из других штатов по пальцам можно перечесть. А тут Эрик, этакий «придворный манхэттенец», как он сам себя величал, разгуливает по кампусу в черном тренче, щеголяет в черной шляпе, постоянно дымит вонючими французскими сигаретами. Он нашел в Ороно место, где можно было покупать «житан» — эти сигареты он обожал — и ежедневный номер «Нью-Йорк таймс», и это в то время, когда эта газета считалась в Мэне чем-то вроде дара небесного. И он всегда говорил о книгах, о книгах, о книгах. И о зарубежном кинематографе. Уже в первые полгода учебы в Ороно он возглавил университетское кинообщество и планировал устроить ретроспективный показ фильмов Ингмара Бергмана. А кроме этого, стал еще редактором литературной рубрики «Пера». В редакции журнала я с ним и познакомилась. Я убедила редколлегию журнала взять меня редактором, хотя я готовилась к поступлению в медицинский институт и литературная работа, казалось бы, не должна была меня привлекать. Вы сами учились в Ороно и наверняка хорошо помните, что в студенческой среде существовал небольшой кружок представителей богемы, которые, как и Эрик, попали в Университет штата Мэн потому, что не слишком блестяще учились в школе, но вели себя так, будто все они студенты Колумбийского университета эпохи Гинзберга и Керуака.
— Это ваш случай? — спросил Ричард. — Вы поступили туда, потому что не слишком блестяще учились в школе?
— Нет, я оказалась там исключительно из-за своей глубокой потребности заниматься самовредительством.
И я поведала ему о том, как меня приняли в колледж Боудена с частичной оплатой обучения, но я отказалась туда ехать, потому что в Университете штата Мэн могла учиться бесплатно.
— И вы до сих пор жалеете об этом?
— Конечно. Потому что — и я понимаю это только теперь — именно с того момента я и начала сознательно недооценивать себя. Подрезала себе крылья. Ограничивала свои горизонты. С другой стороны, если б я уехала в Боуден, я никогда бы не встретила Эрика. И если б я не встретила Эрика…
Нам принесли по второму бокалу «Манхэттена». Мы чокнулись. Я отпила большой глоток коктейля, убеждая себя, что слишком разболталась и должна остановиться.
Но другая часть моего существа — одурманенная, вне сомнения, алкоголем, атмосферой полумрака и уюта в баре и (прежде всего) неистребимой потребностью поделиться своим горем с Ричардом — настаивала, чтобы я продолжала свой рассказ.
— В кампусе все только и говорили о самонадеянном парне из Нью-Йорка, который выдает по сто слов в минуту и собирается насадить в университете свои эстетические идеалы. И вот однажды я пришла на заседание редакции. Помешанная на книгах студентка естественного факультета из второсортного городка Мэна, все еще девственница (боже, эти коктейли точно отбили у меня всякое чувство приличия), девчонка, считающая себя заурядной и непривлекательной, особенно в сравнении с так называемыми «популярными» девицами из университета. Как только я вошла в редакцию, Эрик поднял глаза на меня. И в то же самое мгновение… в общем, я сразу все поняла. И Эрик тоже все понял. Во всяком случае, так он сказал мне три дня спустя, после того как мы впервые провели с ним ночь. Да, хоть мне было всего восемнадцать и я была абсолютно неопытна в таких делах (и Эрик, как выяснилось, до меня серьезно встречался всего лишь с одной девушкой, да и то это был курортный роман), мы почти сразу стали любовниками. Сразу же после заседания редакции, где мы познакомились, он пригласил меня в местный бар — помните, где восемнадцатилетние могли выпить в Мэне? — и мы, наверно, просидели там часов шесть: потягивали пиво и говорили, говорили, говорили. Когда в тот вечер он проводил меня до общежития, я уже знала, что безумно влюблена. Вечером следующего дня мы снова встретились — и опять проговорили до трех часов ночи. И хотя мы находились у него в комнате, он даже не пытался приставать ко мне и вел себя очень корректно. Проводил меня до общежития, на прощание легонько прижался к моим губам и сказал, что я «необыкновенная и удивительная» девушка. Прежде мне такого никто не говорил. И после Эрика тоже… пока вы сегодня, некоторое время назад, не сказали нечто подобное. Следующим вечером — это была суббота — мы снова проболтали до двух часов ночи, теперь уже в моей комнате. Эрик поинтересовался, должен ли он уйти домой, и я попросила его остаться. Это был мой выбор, мое решение. На следующее утро, когда мы проснулись, он сказал мне — очень просто, — что любит меня и что отныне мы неразрывны. Я тоже призналась ему в любви и сказала, что больше никого никогда не полюблю. Рассказывая все это теперь, я думаю: как же восхитительно наивны и чисты мы были. Но дело в том… и это говорит зрелая женщина… та любовь, какой я любила, какой меня любили, наша взаимная любовь… это было ни с чем не сравнимое чувство. Да, мы были детьми. Да, мы вращались в бурлящем водовороте студенческой жизни. Да, мы не имели представления о большом мире и его дьявольских компромиссах. Но рядом со мной находился человек, с которым я могла говорить обо всем на свете. Парень настолько оригинальный, настолько пытливый, глубокомысленный, деятельный… рядом с ним я чувствовала, что горы могу свернуть. Мы были неразлучны. По окончании первого семестра шокировали всех тем, что нашли квартиру за пределами кампуса и поселились там вдвоем. Я познакомила Эрика со своими родителями. Они были очарованы. Конечно, он им показался немного эксцентричным. Но они видели, что он любит меня — и с присущей ему настойчивостью подталкивает меня к новым свершениям. И родители Эрика — очень церемонные, очень чопорные люди, страшно переживавшие за своего, как им казалось, непутевого сына, — просто обожал