Он чокнулся с ней. Она выпила и быстро откусила хлеб. Он тоже выпил и съел свой крохотный ломтик, чувствуя, как все внутри обожгло.
— Отлично, — сказал он. — Я еще покурю здесь и тогда уже пойду.
— Куда? — спросила она.
— К своим, в казарму.
Она быстро схватила его за рукав шинели.
— Нет!
Она не могла себе представить, что он сейчас встанет и уйдет от нее, она не могла этого представить; за то время, пока они были в театре, шли улицами, она привыкла, что он рядом, держит ее руку, и от его ладони текло тепло, которое медленно поднималось по венам и растворялось по всему телу. Пока она была с ним это долгое время, она успела забыть про женщину на потолке и про то, что ждало ее в этой комнате сегодня или завтра утром, она знала: если он уйдет, все может вернуться, тогда уж ничто ее не спасет, потому что спасти можно от такого только один раз, — и она еще крепче ухватилась за его рукав и опять крикнула:
— Нет!
— Но мне надо, — смущенно сказал он. — Понимаешь, они ждут.
— Нет, — сказала она. — Тут хватит места. И будет тепло, если хорошо укрыться... А места тут хватит, вот посмотри.
Она крепко держала его за шинель. Он понял, что не сможет ее оторвать от себя.
— Ладно, — сказал он. — Тогда я пойду завтра утром.
— Ну вот, — сказала она и погладила его по шинели. — Ну, вот... У меня еще есть сухарь, вон там, под подушкой. Будет завтрак. А утром у нас дают кипяток. Мы поедим, а потом пойдем...
Она еще никогда так много не говорила за все их знакомство.
Ему стало весело, и он сказал:
— Врежут мне по первое число в батальоне. Ну, да черт с ними... Тогда давай ложиться, а то, если мы будем долго сидеть, замерзнем.
Она встала быстрее, чем обычно, разобрала кровать, где вместо простыни постелена была дерюжка, сложила два одеяла и даже взбила подушку. Он смотрел, как она ловко это делала, и ему нравилась ее работа. Он помог ей развязать узел платка на спине, она накинула этот платок и пальто поверх одеял, он снял свою шинель и положил ее сверху, стянул с себя сапоги, расстелил на голенищах две пары портянок, как делал это в казарме на случай тревоги, чтобы можно было быстро обуться. Она стояла в своем кашемировом платье, съежившись, ждала его.
— Ты ложись, — сказал он. — Быстрее! — А сам подошел босиком к печурке, задул коптилку.
Сразу обвалилась темнота, он нащупал край кровати, приподнял одеяло, нырнул под него. Ноги коснулись ее ног, и он почувствовал, что пальцы ее теплее, чем у него, немного отодвинулся, чтобы не причинить ей неприятного.
— А ты закутай ноги, — сказала она. — Подоткнись. Тогда будет совсем тепло.
Он покорно подоткнул одеяло со всех сторон, чтобы нигде не поддувало. Головы их лежали на одной подушке, и ее волосы были на его щеке, и ее плечо касалось его плеча, и ему очень захотелось взять ее руку, зажать в своих ладонях, и он сделал это.
— Понимаешь, — тихо сказал он. — У меня никогда не было девушки... То есть они были, еще в седьмом классе я с одной поцеловался, а потом увидел, как она целуется с другим парнем. Просто ей нравилось целоваться со всеми. А так у меня не было девушки. Даже сам не знаю, почему. Может, оттого, что я рыжий, хотя это форменная чепуха. Как ты считаешь?
— Чепуха, — ответила она.
— Ну, вот видишь, — обрадовался он. — Я знал, что ты так скажешь. Ты красивая, а все красивые должны быть добрыми. Я поэтому тебя полюбил, что ты такая красивая.
Он почувствовал, как она повернулась к нему лицом.
— Ты что? — спросил он. — Может, неудобно?
Она прижалась лицом к его плечу и тихо всхлипнула, потом еще раз и еще. Она плакала. Он удивился, потом испугался, протянул руку, погладил ее по волосам.
— Ну, что... что? — сказал он и почувствовал радость оттого, что гладил ее мягкие волосы, а она так плакала, слабо вздрагивая плечами.
— Я ведь тебя не обидел... Ну скажи, что? — говорил он, все более отдаваясь этой странной, горькой радости.
Она еще раз всхлипнула, еще плотнее прижалась лицом к его плечу и сказала с тоской:
— Ничего нельзя, я сейчас совсем как старуха...
Он не понял толком, что все это значит, но догадался: это связано с тем, о чем любил рассказывать Воеводин в казарме. И, вспомнив это, понял, что она хотела ему сказать. Он обнял ее за плечи и еще раз погладил по волосам.
— Это все неважно, — сказал он. — Я тебя полюбил, это самое важное... Я тебя даже очень полюбил.
Он прикоснулся губами к ее волосам. Ему захотелось окунуться в них, в эти мягкие волосы, как в теплую воду, и они пахли, эти волосы, как утреннее море — свежестью и несбывшейся мечтой. На море он был всего один раз и то мальчишкой, он любил приходить к нему утром, когда над водой стелется слабый туман, и с тех пор запомнил его тревожный запах.
Она опять заплакала. Ей самой было легче от этих слез, теперь она плакала совсем не от того, о чем сказала Казанцеву, теперь она вспомнила довоенную жизнь. Сначала у нее был парень, который жил этажом выше; во дворе было много ребят, и она прежде его не замечала, ну жил такой парень, и все, встречался на лестнице, здоровый, как черт, губастый, с немного приплюснутым носом, потому что занимался боксом, а потом бросил это дело, так как ему стало некогда: он пошел работать на Кировский. А потом у нее был летчик, капитан, который успел повоевать в Испании и получил там орден, он был низенького роста, черный, как жук, на висках его чуть-чуть седели волосы, но лицо было молодое и бронзовое, словно он всю жизнь прожил под палящим солнцем. Это было, когда она закончила курсы и работала в сберкассе. Когда она туда поступила, кассир Климов сказал: «Порядок. Теперь у нас будет много вкладчиков». Она и сама знала, что красивая, и, когда приходили вкладчики, они подолгу старались задержаться у ее окошка. Она научилась им бойко отвечать, чтобы они не топтались на месте и не создавали очереди. Этот капитан тоже пришел с аккредитивом к ее окошку и сказал: «О синьора, честное слово, я никогда не видел таких зеленых глаз!» Она уж не помнит, что ему ответила, но так, что все девушки в кассе и кассир Климов рассмеялись, а капитан смутился. Он не сразу ушел из кассы, а долго еще топтался. Она убежала от него после работы через другую дверь. Он пришел на следующий день и несколько раз заглядывал к ним, шутил и угощал девушек конфетами, и девушки говорили: «Очень интересный мужчина, самостоятельный, он в тебя влюбился, Оля». Она позволила ему проводить себя. А потом они гуляли в саду Госнардома, плавали по Неве на речном трамвае, он рассказывал ей про Испанию, пел песни на незнакомом языке. Он был щедрый и веселый, жил в гостинице «Астория». Она никогда прежде не была в «Астории», и когда первый раз пришла, то удивилась всему: и старику швейцару, похожему на генерала, лифту, просторному, как комната, с табличками на иностранном языке, мягким коврам, белому строю дверей. А потом случилось страшное. Они сидели в ресторане и пили шампанское, и туда вошел отец с каменным лицом, при всех взял ее за руку и повел к выходу. Он вел ее так до самого дома. Оказывается, он проходил мимо и увидел ее в окно. Дома отец стал бить ее по щекам и кричал: «Вот ты какая стерва!» Он бил ее долго, пока не устал, а устав, сел и заплакал. Она его боялась таким. «Кто он?» — спросил отец. Она сказала, что это летчик и он был в Испании. Когда отец услышал про Испанию, у него побелели глаза, и ему стало плохо с сердцем. Она уложила его в постель, дала капель, но он все равно не спал эту ночь. Утром, еще до работы, она побежала в «Асторию», ей хотелось все рассказать капитану, чтобы он не обиделся за вчерашнее, но в гостинице ей ответили, что летчик уже не живет, уехал вчера ночью в Москву, а она точно знала, что ему надо пробыть еще неделю.
Она могла бы этого не вспоминать, потому что прошлое ей совсем не нужно было сейчас, оно было очень далеким, и она перестала быть красивой, и все в ней умерло, но она вспомнила то прошлое, и оно было не чужим, а ее, и ей стало жаль, что в той жизни, когда она была молодой, ни тот губастый парень, ни веселый летчик не сказали ей того, что сказал ей этот рыженький солдат. Она устала плакать, протянула руку, провела ладонью по лицу Казанцева, словно хотела проверить, есть ли он тут.
— Я ведь теперь как старуха, — сказала она. — Совсем как старуха.
— Все это ерунда, — ответил Казанцев. Он чуть не задохнулся, когда она провела рукой по его лицу, ему едва хватило воздуха, чтобы ответить ей. — Ты такая хорошая, что все это ерунда. Если бы я тебя показал маме, она бы очень обрадовалась.
— У тебя есть мама?
— Я тебе о ней говорил. Она далеко, на Урале... Я ей напишу про тебя.
— Зачем?
— Я ей напишу, что после войны мы с тобой поженимся.
— После войны — это долго, — сказала она. — Мы можем умереть.
— Тогда сейчас, — сказал он, — Ну, конечно, мы можем сделать это сейчас. Так даже лучше. Мы пойдем утром в загс, и нам дадут свидетельство. Очень просто. Какой же я дурак, что не подумал об этом сразу! Ты будешь моей женой. Будешь ждать меня. Все очень просто...
Она опять провела рукой по его лицу, и он снова чуть не задохнулся, и прикоснулся губами к ее волосам, и так лежал долго.
— Ты устала, — сказал он. — Ты спи. А утром мы пойдем.
Ей было тепло и хорошо рядом с ним, она плотнее прижалась к нему и скоро уснула.
Он лежал, чувствуя щекой ее мягкие волосы, и прислушивался к ее дыханию, вокруг была тишина ночи, от которой он отвык, в ней не было ни пулеметной трескотни, ни снарядных разрывов, ни всех тех звуков, которыми наполнена война, а только тишина и ее дыхание. Он жадно слушал его. Он уснул и просыпался несколько раз, боясь шевельнуться, чтоб не разбудить ее, и снова слушал и засыпал. Потом он проснулся от удара двери и сразу понял, что уже позднее утро. Сквозь маскировочную бумагу пробивался сильный белый луч, он, дымясь, разрезал комнату, вытянувшись к дверям. И там, на пороге, с винтовкой наперевес стоял Кошкин. Казанцев хорошо увидел его лицо, синее от злости, с маленькими, налитыми свинцом глазами, под которыми набухли мешки, плоское лицо со следами неизлечимого, векового голода.