— Пушкин, — ответил Казанцев. — Александр Сергеевич.
— А я не признал, — вздохнул Кошкин, — показалось, молитва.
И тут Казанцев подумал, что вот они идут вместе, целую вечность идут, а Кошкин — отец Оли, но Казанцев так и не поговорил с ним ни о чем, маме своей он решил написать, а вот с Кошкиным не поговорил, и это нехорошо.
— Послушайте, — сказал он. — А мы ведь с Олей пожениться решили.
Кошкин уставился на него, мусоля в губах папиросу, потом сплюнул окурок на лестницу.
— А ну давай винтовку! — прикрикнул он и вырвал ее из рук Казанцева. — Подымайсь!
Казанцев укоризненно покачал головой.
Вы что, не верите? — тихо спросил он.
— Подымайсь, кому говорят! — уж в полный голос рявкнул Кошкин.
Казанцев встал. Кошкин вскинул винтовку на руку и приказал:
— Вперед!
И они пошли по коридору и вышли снова на мороз...
Я встретил их, когда возвращался со складов, куда посылал меня старшина, встретил неподалеку от казармы. Они шли медленно, тяжело приминая снег, один впереди, без ремня, ссутулившись и спрятав руки в рукава шинели, второй за ним, покачиваясь и держа винтовку наперевес. Я испугался, что они вот так дойдут до казармы, и там их увидят все, и после этого уж ничего нельзя будет поправить, и надо будет докладывать ротному. Я кинулся им наперерез. Кошкин увидел меня, с трудом приставил винтовку к ноге и, едва ворочая одеревенелыми от мороза губами, доложил:
— Так что, разрешите доложить, арестанта доставил.
— Какого, к черту, арестанта? — вылупил я глаза. — А ну верните ему ремень. И побыстрее... А теперь в казарму, и там ни полслова. Слышите!.. А с тобой, — повернулся я к Казанцеву, — мы еще поговорим...
После дождя пахло сиренью, облака над Невским проспектом набухли малиновым светом, словно фильтры, сдерживающие лучи, не давая им возможности пробиться на серый асфальт; темнота держалась только в подъездах, а в глубине Невского сильный и тонкий луч распорол облака. Словно фотонный поток рубинового лазера, побеждающий любой свет, он упал на крышу Адмиралтейства, расплавил золото купола и так застыл неподвижно — маяк, посылающий солнечные сигналы. Я шел на эти сигналы мимо черных коней с блестящими крупами, будто они только что выскочили из вод Фонтанки и, вздрогнув кожей, разбросав брызги, застыли на углах моста; мимо побежденных собственной силой атлантов и белых стекол витрин, отражающих синее сплетение листвы, и опять увидел мраморные цоколи домов, покрытые, как крупной солью, инеем, и на них отпечатки ладоней и сползающие вниз следы пальцев, — наверное, мне никогда не суждено избавиться от этого сна.
Вчера днем я прошел по булыжному плацу Петропавловской крепости. Мне открыли дверь в хмурой стене, и я оказался в полуподвале, где стояли стеллажи с огромными папками, в которых хранилось прошлое. Откровенно говоря, я и сам не знал, для чего полез в музейный архив, у меня никогда не хватало терпения рыться в бумагах, подшивках газет и документах, я завидовал тем, кто умел это делать, но мне казалось, что если я не побываю в архиве, то упущу что-то важное: ведь нельзя во всем полагаться на память. Я со страхом оглядывал полки, не зная, с чего начать. Вдруг увидел в простенке карты. Это были старые карты военного времени, схемы обороны Ленинграда, отдельных участков фронта, одни из них были подклеены папиросной бумагой, потому что истерлись на сгибах, может быть, их извлекли из командирских планшетов, а другие были гладкими, наверное, они и прежде висели на стенах. Среди них выделялась одна своей величиной.
Это была карта европейской части страны, на ней синим жирным карандашом отмечена линия фронта; как взбухшая вена, шла она от Черного моря к Сталинграду, Москве и петлей захлестывала Ленинград.
Эта карта давно уже описана во всех школьных и вузовских учебниках, и описание это аккуратно разбито на параграфы, чтобы его легче могли запомнить те, кто учит историю, но...
Шустов лежал на осенней траве, убитой морозом, без гимнастерки, его крепкое тело молодого боксера было потным от напряжения, кровь выступала на бинтах, санинструктор старался потуже затянуть предплечье.
— Пустяк, — говорил он. — Подумаешь, царапнуло осколком.
— Иди сюда, — позвал меня Шустов. — Ты ведь знаешь мою маму? Она тебя любила.
— Ну?
— Ты ничего ей не говори.
— Ты был бульдогом, — сказал я, — ты им и остался. Все бульдоги — сентиментальные идиоты.
— Пусть. — Лицо его было совсем мокрым от пота. — Но ты мне скажи: почему... до самого Ленинграда?
— Тихо, — сказал я. — Об этом нельзя.
Воеводин прополз на животе по снегу километра два. Когда он ввалился в траншею, мы втащили его в землянку, стянули сапоги — пальцы ног у него были черными; сначала мы оттирали их снегом, потом водкой и остатки ее влили в него, мы истратили на это дневную выдачу ротной водки. Он был пьян, лежал с распухшим лицом на нарах, сладко чмокап губами и выплевывал формулы. Он прежде учился на физмате, у него были отличные способности, мы все это знали, хотя не понимали его формул.
Внезапно лицо его окостенело, он схватил меня за грудь, притянул к себе, и я увидел трезвые жесткие глаза.
— Почему? — прохрипел он мне в лицо.
— Тихо, — сказал я. — Слышишь ты, тихо!
Я стоял на страже порядка, я должен был стоять на страже порядка, хотя этот вопрос жил во мне, он так и остался на многие годы.
Как петля на шее, пульсировала синяя вена фронта охватившая город, и в центре ее почти три миллиона... Почти три миллиона в петле, и многие тысячи, а может быть, и миллион из них (ведь никто до сих пор не знает точно, сколько) — словом, целый град Китеж ушел под эту землю, вырытую экскаваторами, взорванную динамитом, в развалины домов, на дно Невы, под мостовые, под асфальт... розовый асфальт, над которым плывут сейчас набухшие багровые облака, а впереди, в глубине Невского, горит нетленный луч Адмиралтейства, как антенна, посылающая позывные солнцу.
Еще совсем ненамного повернется Земля, для этого ей понадобится всего полчаса, и захлопают двери, застучат каблуки, зашуршат шинами автомобили и троллейбусы, и могучий людской поток потечет из подъездов и в подъезды, по розовому асфальту, по умолкнувшим сердцам, по недосказанным надеждам тех, кто оставил следы пальцев на мерзлом мраморе цоколей домов.
Стучит пульс неубитого града Китежа. Может быть, это он посылает позывные солнцу? Ведь всегда должен быть хоть один луч, который ярче других, и хоть одно сердце должно биться сильнее. Даже если от роты осталось всего четверо, трое или двое, все равно хоть одно сердце должно биться сильнее. Но если остаешься один, тогда вся надежда на мужество.
До появления Казанцева в казарме не очень-то бросалось в глаза, как сдали ребята за эти сутки. Нельзя сказать, что и Казанцев был хорош, но все же лицо его и осанка многим отличались от других; не то чтобы в нем появилось нечто особенное, он был все такой же бледнолицый, с темной синевой глаз и так же нервно подергивал узкими плечами, но сквозь поры его кожи просвечивала какая-то свежесть, и жесты его были быстрыми, в то время как лица ребят отекли, все перестали бриться, говорили лениво, словно боясь растратить запас сил, который медленно скапливал каждый за ночь. Всего этого я как-то не замечал до прихода Казанцева, и то, что они не брились и у Шустова вырос на подбородке серый пух, а у Воеводина пробились колючие усики и появилось на щеках нечто наподобие общипанных бакенбард, — все это мне казалось нормальным, и только теперь я понял, что и сам зарос, стал неопрятен, и подумал, что даже там, в окопах, мы были чище, хотя жили в сплошной грязи. Мне стало обидно за себя, за ребят, и этот рыжий парень стал еще больше неприятен, словно он сумел словчить и обставил всех нас нечестным путем.
— Завтра с утра в наряд, — сказал я ему. — Хватит, отдохнул, а теперь гальюны почисть.
По лицам Шустова и Воеводина я понял, что они остались довольны моей командой: Шустов фыркнул, а Воеводин сладко усмехнулся. Только Дальский был ко всему безучастен, он сидел в глубине нар и, согнувшись, как темная ворона, колдовал над своим вещмешком.
Все, что случилось потом, было неожиданным для всех. Правда, сейчас, когда я все это вспоминаю, мне кажется: тут не было случайности, все зрело давно и должно было рано или поздно взорваться, только нужен был детонатор, а им в таких случаях может послужить любой пустяк, — так всегда бывает, даже в природе, когда сталкиваются теплый и холодный фронты, неминуема буря, а они обязательно где-нибудь да сталкиваются. А тут все-таки был не пустяк. Впрочем, вот как все случилось.
За окнами стемнело, мы опустили светомаскировку, зажгли коптилки, я сходил за обедом, и мы, как всегда, поделили свои пайки все тем же способом, только спиной к дележке на этот раз сидел не Казанцев, а Дальский. Он сел так впервые вчера и быстро освоился с этим нехитрым делом, но в отличие от Казанцева, который хоть и произносил фамилии, стесняясь, но делал это быстро, Дальский долго раздумывал, прежде чем ответить, покачивая головой, как факир, и прикрыв свои голубые веки. Едва мы закончили дележку, как раздалась команда: «Выходи строиться!»
Нас довольно часто поднимали такой командой, может быть, для того, чтобы мы не очень засиживались, и поводы для нее были самые разные: то проверка оружия, то зачитывался приказ о назначении нового ротного или другого командира, то для инспекции по форме... вот я уж и забыл, под каким номером шла эта форма, по которой мы снимали нательные рубахи, выворачивали их наизнанку, и санинструктор ходил по рядам, тычась носом в эти рубахи и близоруко щурясь, с таким видом, будто действительно мог этаким способом найти хоть одно насекомое. Я не помню точно, для чего нас подняли тогда, выстроили в коридоре, но только вызывали нас ненадолго, и мы вернулись к себе. Вот тогда это и случилось.
Я услышал, как зарычал Шустов, он не закричал, не взвизгнул, а именно зарычал, и на четвереньках по нарам метнулся в одну сторону, п