Пять дней отдыха — страница 16 из 16

Она вздохнула и совсем обыденным, деловым тоном сказала:

— Давайте ваши документы!

21

Ночью самое людное место — Дворцовая набережная; здесь коленкоровый хруст асфальта под подошвами, смех и голоса, а в сизой воде сизые облака, пронзенные Петропавловским шпилем. И все же уличный шум совсем не такой, как днем. Город освобожден от машинного гула, и тишина, как прохлада, течет от Дворцовой площади, от Марсова поля и Летнего сада, она течет над домами сюда, к Неве, глушит смех и голоса людей, и они звучат мягко, будто все слова лишили согласных звуков, оставив только шипящие, и этот протяжный шорох кружит голову; может быть, поэтому все лица, что плывут мимо меня, кажутся немного пьяными, будто где-то на подступах к гранитному берегу люди выпили холодного белого вина.

Они плывут мимо меня — лица, лица, молодые, веселые, и я не могу запомнить ни одно из них, они просто плывут мимо меня, обдавая теплом виноградного сока, а я живу не здесь, а еще там, в гостиничном номере, где лежат на столе последние страницы рукописи, и я помню в них каждое слово. Я помню...

22

Мы чистили оружие. Мы делали это молча и старательно. Была дана команда: через два часа батальон выступает. Через два часа... А я все медлил, я все еще не доложил о Казанцеве, хотя это грозило мне совсем не сладким будущим, но я тянул и ничего не мог поделать.

Мы чистили оружие, а потом получали сухой паек, увязывали тощие вещмешки. За окном синело, когда раздалась команда: «Выходи строиться!» «Вот и все», — подумал я и встал, чтобы оглядеть ребят перед выходом. Взгляд мой упал на пустые нары, на которых валялись старые тюфяки: вроде бы никто ничего не забыл, и тут я увидел на полке, над тем местом, где спал Дальский, стоят куклы: веселая женщина, а потом пара — Ромео и Джульетта.

— А это? — сказал я Дальскому.

Он шевельнул своим выпирающим, как клин, кадыком над желтым шарфом, посмотрел на меня печальными глазами и сказал:

— Не нужно.

И в это время я услышал:

— Правильно. Всегда надо оставлять что-то хорошее.

Я быстро обернулся и увидел Казанцева. Он затягивал узлом вещмешок и делал это так, будто был все время тут с остальными ребятами.

— Казанцев! — гаркнул я. Мне очень хотелось добавить к этой фамилии эпитет покрепче, но я сдержал себя, боясь, что привлеку излишнее внимание других командиров, и, сжав зубы, подошел к нему. — Сволочь, — молитвенно произнес я. — Ты... ты можешь объяснить свою отлучку?

Как только я на него крикнул, он сразу же встал по стойке «смирно», приставив карабин к ноге.

— Могу, — сказал он. — Разрешите доложить, мне полагается отлучка. Вот... — И он полез в карман, вынул оттуда вдвое сложенную бумажку. — Пожалуйста.

Я взял эту бумажку, развернул и прочел жирное слово, отпечатанное крупными буквами: «Свидетельство...» Я подвинулся поближе к окну, чтобы разглядеть, что там написано, и почувствовал, как появились за моей спиной Шустов и Воеводин.

«...о браке», — дочитал я и посмотрел на Казанцева. Он стоял все так же, по стойке «смирно», словно в почетном карауле перед самим собой.

«Гр. Казанцев Алексей Сергеевич и гр-ка Кошкина Ольга Матвеевна вступили в брак, о чем в книге записей актов гражданского состояния о браке за 21 декабря тысяча девятьсот сорок первого года произведена соответствующая запись под №...»

— «Фамилии после заключения брака», — прочел Шустов и потянулся к этой бумажке. — Дай-ка, — тихо попросил он, — «после заключения брака», — он вздохнул и почесал свой нос, — «он — Казанцев, она — Казанцева...» А? — сказал он и вопросительно посмотрел на Воеводина.

Тот взял у него бумажку, повертел в руках.

— Первый раз такую штуку вижу, — вздохнул Воеводин и тоже прочел: — «Она — Казанцева».

Кошкин стоял напротив меня, слушал, как мы читали, и его маленькие глаза совсем утонули в набрякших мешках, но он ничего не сказал, он только стоял и слушал.

— Выходи строиться! — опять донеслось от дверей.

— Ладно, — сказал я, отдавая бумагу Казанцеву. — Потом разберемся.

Раздавались команды ротных и взводных. Батальон строился перед школой. Он вытянулся далеко, наш батальон, теперь это было настоящее войско, а не двадцать девять человек, какими мы пришли сюда. Мы заняли свои места в строю, и я видел левее школы, на посиневшем снегу у забора, группу женщин. Они стояли, тесно прижимаясь друг к другу, как и в тот вечер, когда мы их в первый раз увидели, и с краю этой группки стояла Оля. Женщины смотрели на нас, и все наше отделение смотрело в ту сторону.

— Алеша... слышь, Алеша, — услышал я шепот и краем глаза увидел, как Шустов протягивает Казанцеву сахар. — На-ка....

Казанцев подставил ладонь. И тут же Воеводин протянул ему свой сахар. И Дальский вынул из кармана, посмотрел на белые комочки, сначала понюхал, блаженно прикрыв глаза, и положил в ладонь Казанцеву. Тогда и я достал свой сахар. Теперь у Казанцева была полная пригоршня.

— Давай! — кивнул я ему.

Он отделился от строя, придерживая карабин, побежал к женщинам.

— На, — сказал он Оле, запыхавшись, и высыпал ей в карман сахар. — От наших ребят. Я тебе говорил, у нас мировые ребята.

Но она не смотрела, как он ссыпает ей сахар в карман, она оглядывала его лицо, словно хотела найти на нем что-то ей очень важное.

— Послушай, — сказала она. — Я боюсь. Я никогда не была на войне и боюсь. Страшно там?

— Страшно, — сказал он. — Но ты не бойся. Я к тебе еще приду, вот увидишь.

— Хорошо, — сказала она. — Только ты меня поцелуй. Ты ведь меня еще не целовал.

Тогда он наклонился к ней, и поцеловал, и побежал догонять нас.

Батальон двинулся, рота за ротой, взвод за взводом, мы шли и все оглядывались на край забора, где стояли женщины.

Мы шли и оглядывались...

23

Много лет меня мучила одна мысль: куда же девалась пайка Шустова?.. То мне казалось, что человек с таким нюхом, как Шустов, не мог ошибиться — пайку съел Казанцев. Я даже представлял, как это случилось. Казанцев вошел на какую-то минуту раньше нас, и этой минуты хватило, чтобы увидеть на нарах плохо прикрытый второпях вещмешком кусочек хлеба и проглотить его, не жуя. Я представлял его одеревенелое лицо при этом и опустевшую синеву глаз. Я не верил в это и... верил. Да, все это могло произойти. Человек от голода может на мгновение потерять себя, оставшись в одиночестве, так потерять, что не властен руководить своими поступками и хоть как-то контролировать себя. Когда перед тобой лежат буханки из разбитой машины и ты не один, а вокруг много людей, в тебе просыпается непобедимое чувство дисциплины и ответственности перед теми, кто стоит рядом, но когда ты один... Мужество можно потерять и на мгновение. И тогда этот маленький кусочек хлеба и это мгновение, когда ты проглотил его, стремительно перебросят тебя за черту, где нет никакого примирения между людьми. Так разве мог бы пойти на это Казанцев?

И тогда я начинал думать, что пайку съел сам Шустов. Он сжевал ее и проглотил двумя сильными глотками, когда раздалась команда: «Выходи строиться!» Сжевал и сразу забыл об этом, и пока стоял в строю, верил, что пайка ждет его на нарах под вещмешком. Голод иногда убивает память. В те дни мы видели и такое.

О Воеводине я не думал. Я хорошо помнил, как он вышел вместе со мной и вошел вместе со мной.

Я ломал голову над этим, потом успокаивал себя: мол, все это не так уж и важно, а важно другое — был Казанцев, и этот парень сделал дело, которое помогло нам жить, когда мы были там, возле Невы. Так я думал много лет и совсем забывал о Кошкине, об этом плосколицем человеке с маленькими пугливыми глазками, набрякшими синими мешками под ними и больным сердцем. А ведь это он протянул свою пайку на шершавой ладони. Вот это-то я видел своими глазами, видел, как он достал ее из кармана, завернутую в тряпицу, чтобы не потерять ни одной крохи, стремительно развернул, кинул хлеб на ладонь и понес его навстречу озверевшему Шустову. Он знал, как и все мы: пайка — это так свято, что в эту секунду никакой пощады Казанцеву не будет, даже если правота на его стороне, потому что никто эту правоту разбирать не станет. Кошкин знал только одно: «Убить зверя, рожденного в человеке. Убить!» Он сделал это просто, потому что. иначе не умел.

«Искать не умеешь, сопляк».

А я забывал об этом, размышляя лишь об одном: «Кто?» Я и сейчас не могу найти на это ответа. Слишком много лет прошло. Но как я мог забыть про Кошкина?!

24

Мы шли через город, через сгущавшуюся синеву мороза, мимо цоколей домов, покрытых густой солью инея, мы шли к Неве, где были окопы и где была война.

Так мы и идем до сих пор. Я навечно приговорен к этому городу. Здесь началась и кончилась моя юность. Но она начинается вновь, когда наступают белые ночи, стоят у домов в бессонном карауле, лишив все предметы теней. Тогда-то, зная заранее, чем это грозит, я сажусь в поезд, еду в Ленинград. Мне нужно пять дней отдыха от текущих рабочих дел. всего пять дней и пять белых ночей, чтобы вновь увидеть сон, где есть мраморные цоколи домов, покрытые крупным инеем, и отпечатки ладоней на них, чтобы пережить все с самого начала.

Так каждую весну снова начинается моя юность.