Пять дней отдыха — страница 5 из 16

т быть, получше этих богов... Не получилось у меня ничего, — опечаленно вздохнул он, чувствуя, что слова его поглощает лишь тлеющий огонь, а она или не слышит их, или не воспринимает, и они, попадая в нее, рассыпаются на мелкие, несвязанные капли, как дождь, не проникая сквозь резину, скатывается с нее.

«Неужели она ничего не слышит?» — подумал он и в тоске сжал ее руку так, что сам почувствовал боль в суставах пальцев. Она медленно повернулась к нему, смотрела долго, и пока она смотрела, он почувствовал, как снова наполнилось пространство вокруг.

Возникла мерзлая стена часовни; слабый звон обвешенных снегом деревьев; шум работы такой, как на мельничных складах, когда сбрасывают вниз тяжелые мешки с мукой; вялая ругань людей, творивших эту работу.

— Ты кто? — спросила она.

Он обрадовался, что услышал ее голос: он был слабым и мягким, как дыхание уставшего человека, в нем было свое тепло, какое бывает у проталины на крепком синем льду.

— Боец, — ответил он.

— А-а, — тихо протянула она.

— Казанцев, — сказал он, — Алексей Казанцев.

Она отняла свою руку, быстро полезла за отворот пальто, вынула сухарь. Она сжимала его в пальцах, и при отблеске костра он казался густо-бордовым, вспухшим, словно впитал в себя этот свет.

— На, — сказала она, протягивая сухарь Казанцеву.

— Ты что? — отшатнулся он, мгновенно подумав, что она все поняла и только сейчас решилась выказать это.

— Отдай отцу, — попросила она.

— Нет, — покачал он головой. — Это тебе... А он... Утром нам еще дадут. Нам каждое утро дают. Понимаешь?

Она смотрела на сухарь. Он чувствовал, что в ней шла борьба, и он должен был в нее вмешаться.

— В армии, понимаешь, легче, — сказал он.

— Он слабый, — тихо сказала она, — у него — сердце...

— У нас мировые ребята. Последним поделятся. Понимаешь? Так что ты забирай и не сомневайся.

Он отодвинул от себя ее руку. Эта рука вздрогнула и медленно двинулась к отвороту пальто, пока не исчезла за ним.

— Ты скажи: я завтра не приеду, — вздохнула она.

— Хорошо, я передам.

— Ты скажи, я не смогу.

— Обязательно. Я же обещал.

За спиной смолк шум работы. Треснул раз, другой, потом уж затарахтел в полную силу грузовик. Он обогнул часовню. Черной тенью, без зажженных фар, промелькнул за ворота, и слышно было, как сразу остановился.

— Эй, бабы, здесь? — раздался голос шофера.

Ему ответили нестройным гулом, словно всплеснула вода под обвалившейся глыбой.

— Все тут?

— Все!

— Ну, давай, бабоньки, давай. — Голос шофера сейчас был веселым, совсем таким, каким он говорил у костра. — С гостей ехать веселей, шевелись!

Услышав все это, она поднялась с дерева, торопливо стала надевать варежки, губы ее, как тогда у забора, приоткрылись и вздрогнули. Казанцев крикнул в сторону ворот:

— Эй!

Тут же женский голос спохватился:

— А Оли нет... Кошкиной, — и закричал призывно: — О-Оля!

— Здесь она! — выкрикнул Казанцев. — Идем!

Он опять взял ее под локоть и, слегка подталкивая вперед, словно боясь, что она не сможет идти быстро, повел к воротам.

В грузовике, тесно прижавшись друг к другу, сидели те женщины, что приходили к казарме. Видимо, они всегда добирались в город на этих машинах. Несколько рук перевесилось через борт. Девушка протянула им свои, Казанцев подсадил ее, помогая встать на колеса.

Едва она перешагнула борт машины и присела, как тотчас растворилась среди других, став частицей общей черной массы, и он уж не мог разглядеть ее отдельно.

Машина сорвалась с места, обдав его снежным крошевом, черным комом покатилась по дороге, уменьшаясь и расплываясь в очертаниях. Он подождал, пока замолк ее шум, обернулся в ту сторону, где желтело пятно костра. Ему не захотелось идти сейчас в казарму, а потянуло туда, назад к огню, было такое чувство, словно там, где они сидели, что-то еще осталось, может быть, ее дыхание, а может быть, тень, и он медленно побрел на костер.

Он подошел к наполовину угасшим головешкам, над которыми нет-нет да еще взвивались синие язычки угарного пламени. «Гефест, — вспомнил он. — Бог-предатель...» И увидел по ту сторону костра, как на стене часовни то вздымались вверх, то падали вниз две тени: одна, высокая, горбатая, и другая, низкая, округлая.

Он инстинктивно потянулся к плечу, думая нащупать карабин, но вспомнил, что не взял его из казармы. Он еще раз вгляделся в колеблющиеся тени, услышал их голоса: один был хриплый, мужской, второй старушечий, плаксивый.

— Вы, мамаша, извините, но не можем. Отдельную копать при такой мерзлости грунта силы надо, как у Поддубного, иметь. А у нас паек, как у всех, по норме... — хрипел мужской.

— Я же, миленький, не задаром. Вот же с брильянтом... колье, — шепелявил женский. — Тут и отец его и братья, как же ему в общей, славный ты мой. У него книг одних, почитай, сорок вышло. На могилку-то люди приходить будут.

— Это мы понимаем...

— Ну и вот, ну и хорошо. Берите колье, бог уж с ним, и сделайте милость... Вот там, где семейный наш.

— Да нет, мамаша, нам эти камушки ваши ни к чему. Не понимаем мы в них. Да и нет им сейчас никакой цены. Если копать, так и поесть надо. Хлеба... вот.

— Сколько же хлебца-то, миленький?

— Пятьсот граммов. Норма.

— Да где ж я возьму. Сама-то... Ведь не рабочую получаю. Да это брильянт настоящий, вы за него... Ну вот, господи, ну не уходите, вот тут есть у меня... это все, до корочки.

— Да что вы, мамаша, тут и двухсот граммов не будет...

Казанцев понял, что происходило там, быстро перешел на другую сторону костра и увидел того, в телогрейке и линялой шапке, — у него было оплывшее, большеглазое лицо с резкими морщинами, как трещины, куда въелась черная гарь, — и рядом с ним в меховой дошке старуху и рявкнул:

— Отдай!

Большеглазый быстро откинул руку с хлебом за спину.

Казанцев кинулся к нему, но тот сумел отскочить, и в левой руке его блеснул металл.

— Фу ты, — вдруг облегченно вздохнул он, видимо, успел разглядеть, что Казанцев без оружия. — Чего кидаешься? Смажу ведь по башке.

— Отдай! — опять рявкнул Казанцев, показывая на старуху.

Тогда большеглазый вывел руку из-за спины, разжал ладонь, на которой лежало два ломтика хлеба, и протянул их старухе.

— Держите, мамаша, — со вздохом обиженного человека сказал он. — Видите сами, как связываться. Тут еще жизни решишься, — говорил он, косясь в сторону Казанцева и сжимая в кулаке железную занозу.

А Казанцев еще готов был кинуться на него, его била мелкая сильная дрожь.

— Сволочь! — выкрикнул Казанцев.

— Ну, ну, тише, — покачал головой тот. — Сам, небось, к хлебу кинулся... А у нас свой был разговор, и все... Нате, вот, мамаша, ваши корочки. А мы не можем. Не положено. — И он сунул старухе в ее дрожащие руки хлеб.

Старуха посмотрела на эти ломтики, подняла на Казанцева влажные, горестные глаза и сказала укоризненно:

— Что же вы, молодой человек, как же нехорошо... Что же мне теперь? — И с глухим, безграничным отчаянием вздохнула.

Этот ее взгляд сдавил Казанцеву горло. Он понял, что уже ничего не сможет сделать, и от жестокой беспомощности своей качнулся в сторону, закусив губы, но тут же увидел лицо с черными морщинами, сказал:

— Ладно. Я завтра приду и застрелю тебя, как сволочь и мародера.

И пошел, покачиваясь, к воротам.

6

В это же время в казарме мы собирались ко сну, наступал час отбоя. Все знали о том, что Казанцев ушел с девушкой в сторону кладбища, известие это принес совсем не Дальский, а Шустов, бог весть какими путями разведав даже подробности.

— Псих, — сказал он о Казанцеве. — Верный кандидат в дистрофики.

Воеводин сморщил пухлые губы в презрительную гримасу и смачно сплюнул, показывая этим свое отношение к происшедшему.

Больше об этом не говорили. Молчали и когда пришел Казанцев, стал укладываться, нервно вздрагивая узкими плечами, а глаза его неестественно, возбужденно горели потемневшей синевой. Не знаю почему, я почувствовал к нему брезгливость, будто этот парень вернулся из какого-то места, вроде лепрозория, и лучше всего избегать здороваться с ним за руку.

Я не могу даже сейчас объяснить этого чувства, но оно было именно таким.

Когда все улеглись, я осмотрел ребят и подумал: что-то изменилось за эти два дня в них, пока мы жили в казарме: они стали молчаливыми и более угрюмыми, и каждый как бы старался отъединиться от другого, не было того ощущения цельного, оно где-то сломалось. Может быть, это случилось потому, что теперь каждый, получив свою пайку, старался забиться в угол и там колдовал с ней, а раньше, когда было немного побольше хлеба и еще приварок, ели иногда из одного котелка, деликатно ожидая, чтоб каждый зачерпнул свою ложку, и если оставалось варево на дне, его уступали тому, кто был больше всех голоден А может быть, все это произошло по другой причине, хотя бы по той, что у нас не было дела, как там, в окопах, и его заменил не очень строгий распорядок дня, не имеющий той большой цели, какая была у нас возле Невы. Так или иначе, я ощущал все это и не мог не беспокоиться и долго не спал, взбудораженный этими мыслями.

Утром, когда прозвучал сигнал подъема, я по привычке рывком сел на нарах и при тусклом свете коптящей лампы, изготовленной из снарядной гильзы, увидел на полке прямо перед собой рядом с той веселой куклой еще двух: девчонку в беленьком платьице и кавалера с короткой шпагой, в штанах луковицами и бархатном камзольчике с беленьким воротником — словно они сошли с оперной сцены, эти Ромео и Джульетта, катастрофически уменьшившись в размерах. Дальский сидел рядом и, сопя трубным носом, прикрыв большие, выпуклые веки, как голубые полушария глобуса, натягивал сапоги. И меня вдруг взбесило его невозмутимое лицо и эти изящные игрушки, которые выглядели как бы насмешкой над всей нашей жизнью здесь, и я крикнул в полный голос:

— Убрать!