Пять дней отдыха — страница 9 из 16

— О моих пацанах побеспокойся, Оленька, ведь продержусь только до завтра...

А потом такое было еще несколько раз, и она поняла, что люди могут заранее чувствовать, когда это с ними случится. И теперь она сама это чувствовала: во всем теле наступила странная легкость, ничего в нем не болело: ни отмороженные пальцы ног, ни плечо, которым она сильно ударилась, когда упала на улице, и не было того жадного огонька, который всегда горел внутри от голода, ничего этого не было. Все тело стало легким, будто его подняли над полом, и оно так висело в пространстве, успокоенное, тихое, без сердечного стука, и еще была темнота, где-то далеко, но была — не вода, не земля, не воздух, а просто темнота, в которую можно было прыгнуть и ничего не почувствовать, и в то же время прыгнуть было нельзя, а надо было только ждать, когда эта темнота надвинется ближе, тогда тело само уйдет в нее. Может быть, она могла бы прожить еще день, потому что у нее оставался сухарь, который вчера переслал ей отец с тем солдатом, и немного дров, которые она набрала в пустых комнатах соседей по квартире, но ей не хотелось больше есть, и топить печку не хотелось, единственное, чего она желала, — это вспомнить что-то очень важное, но ей мешала эта женщина. Если бы Оля могла, она бы просто сбила ее с потолка. Так она лежала, когда раздался стук в дверь.

Казанцев вошел и сразу увидел ее белеющее в сумерках угла лицо и большие глаза, обращенные к нему, и вежливо сказал:

— Добрый день!

Прежде чем попасть в эту комнату, он заглянул в две другие. Там ничего не было, кроме пустых кроватей, остывших железных печурок, ненужных домашних вещей: старых ботинок, потертых ученических сумок, разных бумаг. Он уж подумал, что вообще тут никто не живет, пока не открыл эту дверь, увидел Олю, обрадовался, смутился, что застал ее так, лежащей в кровати, и поэтому сказал:

— Извините, пожалуйста, я выйду на минуточку. А вы одевайтесь.

Он вышел в коридор, достал папиросу, стал курить. Поглядел на часы: было четверть второго, и до начала спектакля еще оставалось время. Он курил не спеша, чтобы дать ей возможность привести себя в порядок.

Через некоторое время он снова постучался, ему не ответили, тогда он открыл дверь и увидел, что она, как лежала в кровати, так и лежит. Он подошел к ней, заглянул в глаза, в эти огромные, как толстый зеленый лед, глаза, увидел там, в их глубине, темноту, испугался, быстро пощупал ее лицо. Оно было теплым.

— Вы больны? — спросил он.

— Уйди, — сказала она, узнав в нем вчерашнего солдата, и не захотела, чтобы он был сейчас рядом.

— Я за тобой пришел, — сказал Казанцев. — У меня билеты в театр. Настоящих два билета.

— Не понимаешь, — тихо, с укоризной сказала она. — Я сегодня умру... Ты уйди.

— Чепуха, — сказал Казанцев. — Никуда я не пойду. И так не умирают... Ну, ладно. Не хочешь в театр, не надо. Я сейчас чего-нибудь соображу. Вот чаю... Ну, конечно, чаю. Ты пока лежи, а я все сварганю.

Он поставил карабин к стенке и сразу засуетился. На подоконнике стоял чайник, в нем было налито до половины воды, и стояли тут пустые стеклянные банки, чашки, тарелки. Он присел к печурке, растопил ее, она быстро загудела.

— Отлично, — потер он руки, радуясь, что так у него все хорошо выходит. — Сейчас вскипит.

Он нашел в углу тряпку, расстелил ее на полу возле печурки, как скатерть, достал весь свой дневной паек, разложил его в порядке, поставил чашки.

— Прошу к столу, — сказал он.

Она не смотрела в его сторону, глаза ее были обращены на эту изогнутую по-змеиному женщину на потолке.

— Ну, ну, — сказал Казанцев. — Хватит возлежать, поднимайся.

Он подошел к ней и решительно снял с нее пальто, потом одно одеяло, второе. Она лежала в синем кашемировом платье, очень похожем на те, в каких ходили школьницы, только больше расклешенном, и оттого, что она была в платье, а не в пальто или телогрейке, а именно в платье, как ходили женщины до войны, он почему-то сразу поверил, что сейчас поставит ее на ноги, и, обхватив ее за шею приподнял с подушки. Она села. Волосы у нее были длинные, очень мягкие, темно-пепельного цвета и падали ей на плечи.

— Вот так и сиди, — сказал он. — И будем пить чай.

От печурки тянуло жаром, ее стенки нагрелись быстро, и чайник кипел. Он налил в чашки кипятку, взял с тряпки сухарь.

— Мы сейчас его съедим, а хлеб оставим на потом, — сказал он. — Держи чашку.

Она взяла, прижала ее обеими ладонями, хотя чашка была горячей.

— Пей! — приказал он.

Она послушно поднесла чашку ко рту.

«Вот так с тобой, — торжествующе подумал он. — Ты у меня еще попляшешь».

Они сидели рядом и пили чай с сахаром.

— Замечательный чай, — говорил он, хотя кипяток отдавал железом. — Понимаешь, у меня мама почему-то такой чай без заварки называла генеральским. Правда смешно?.. Ну давай я тебе еще налью, тут осталось. И можешь взять этот кусочек сахару. Мне хватит.

От жара печурки и от кипятка лицо ее немного зарозовело, это было похоже на то пламя в небе, предвещавшее мороз, какое было над Невой, когда он ехал сюда. Она допила кипяток, вздохнула, как после тяжелой работы, и посмотрела на него.

— А ты зачем пришел? — спросила она.

Он теперь знал, что она не все слышит и ей надо иногда объяснять все с самого начала, как объясняешь ребенку, и быть при этом терпеливым.

— У нас есть один чудак, — сказал он. — Я не знаю толком, чем он занимается, но он здорово делает куклы. Их, наверное, можно выставлять в музее. Совершенно великолепные куклы. Этот чудак мне дал два билета в театр, на оперетту. Это очень смешная оперетта, хотя я ее не видел. Я до войны терпеть не мог оперетту, потому что больше любил драму. А сейчас я бы с удовольствием посмотрел. И я подумал, что ты тоже пойдешь со мной.

— Куда? — спросила она.

— Я же тебе сказал, в театр, — терпеливо ответил он.

«В театр», — подумала она и посмотрела в потолок на гипсовую женщину, потому что вспомнила сон, который снился ей совсем недавно: женщина заставила ее танцевать, и они танцевали, летая над столами сберкассы, потом она увидела, что все сейфы открыты и пусты, там тоже танцуют гипсовые женщины, и она во сне поняла, почему: в городе сгорели все деньги, люди стали жить без них, теперь никому не нужны ни сейфы, ни сберкассы. «Что ты умеешь делать?» — спросила ее женщина. «Только считать деньги», — ответила она и после этого проснулась. И когда проснулась, то почувствовала, что ничего у нее не болит, а где-то впереди есть темнота, от нее тянется тонкая струйка, как дым, только без запаха и тепла, холодная, темная струйка, и она впитывается порами тела, наполняя его легкостью и холодом. Тогда-то она поняла, что с ней будет. «В театр», — вспомнила она.

— Если бы ты могла, мы бы пошли, — сказал он.

И тут ее словно кто-то подтолкнул изнутри и сказал властно и грубо: «Надо!», — как говорил иногда отец, если очень сердился. «Надо!» Этот резкий окрик заставил ее вздрогнуть, она всегда пугалась, когда так говорил отец, он мог потерять над собой власть и ударить ее по щеке, а потом слезливо извиняться, и она не столько боялась его пощечины, а вот той минуты, когда у него обмякнет лицо и повлажнеют глаза. Теперь, вздрогнув от этого внутреннего крика, она увидела себя как бы со стороны лежащей не на кровати, а повисшей в воздухе, неподвижно, и подумала, что сейчас, если она встанет и пойдет, неважно куда — лишь бы встать и пойти, то, может быть, она уйдет от всего того, что было с ней до прихода этого рыженького солдата, и она сказала:

— Пойдем.

— А ты сможешь? — спросил Казанцев.

Она встала с кровати и еще раз сказала:

— Пойдем.

Казанцев вскочил, посмотрел на часы и кинулся подавать пальто.

— Мы еще успеем, — говорил он. — Еще целый час...

Она закинула волосы за спину, и он подумал, что сейчас она будет причесываться, ему почему-то очень захотелось, чтобы она стала причесываться, долго и обстоятельно, как делала это мама, но она только закинула волосы и укутала голову платком.

11

На улице воздух посинел, и дома вдали казались нагромождением огромных противотанковых надолб. Казанцев шел, придерживая одной рукой ремень карабина, другой взяв под руку Олю, и так они шли медленно, хрустя морозным снегом. Где-то слева и впереди тоже хрустели шаги — там видны были тени людей, их было немного, и нигде — ни огня, ни отблеска, только вверху над улицей светлело грязно-синее небо. Так они двигались долго, пока не вышли к решетке сада Отдыха, где излучали слабое сияние вершины пик, и в нише стоял в печальном карауле римский воин, и снег вокруг не просто хрустел, а трещал, будто впереди, в сквере, ходил по кругу огромный зверь. Часто мелькали тени, слышно было, как разговаривали люди. Одна из теней отделилась от решетки, приблизилась, стала моряком с автоматом.

— Братишки, нет ли лишненького? — прохрипел он.

Они прошли мимо него и влились в поток людей, которые двигались к темному подъезду театра.

Оранжевое пламя большой коптилки, похожей на факел, отражалось в зеркальных стеклах дверей, освещало низенькую круглую фигуру контролера, он был в ливрее, шитой галуном, стоял без шапки, седой, и на этой черной ливрее важно блестел георгиевский крест, а рядом стоял ящик с песком и ведро. Только когда они подошли к нему и Казанцев протянул контролеру билет, то понял, почему он такой толстый: под ливреей у него была надета телогрейка. Он оторвал от билета и сказал:

— Пожалуйте.

Он говорил так всем, и выходило это у него четко, как команда, и в то же время весело, словно он приглашал людей в большую столовую, где всех ждет огромный стол с самой настоящей едой. Казанцеву это понравилось, он ответил вежливо:

— Спасибо.

Тогда контролер неожиданно гаркнул:

— Здравия желаю!

Вокруг рассмеялись, Казанцев удивленно оглянулся, увидел солдат, моряков, их смеющиеся лица, освещенные оранжевым огнем, и понял, чему удивился: он слишком давно не слышал, как смеялись люди, и подумал о контролере, что он, наверное, очень хороший старик, а может быть, даже это актер и его специально поставили сюда, чтобы зрители приходили на оперетту веселыми.