— Первый раз я наблюдала мужскую драку. Мальчишки не в счет, — сказала она.
— Ну и как? — спросил Сева.
— Отвратительно! Ничего худшего не придумаешь… У вас хоть йод есть?
— Зеленка. Но на физиономии это не эстетично… О! У меня есть водка. — Он наклонился и из облезлой тумбочки, явно позаимствованной из общежития (на ней красовался жестяной инвентарный помер), вытащил зеленую пол-литровую бутылку. — Сделайте шефу примочку. Это получше всякого йода.
Лена, морщась, намочила угол полотенца водкой и приложила к щеке Замятина.
— Держите!
Глебов тоскливо поболтал бутылку.
— Может, допьем остатки?
— Дайте лучше закурить, — сказал Замятин. Щеку пощипывало. — Все-таки, Сева, на кой черт вам сдалась эта девица?
— По правде говоря, она мне ни к чему. Но я вел двойную воспитательную работу. У этих питекантропов двадцатого века собственнический взгляд на женщину. Мне хотелось их приучить к мысли, что женщина не может быть чем-то вроде персональной машины начальника. А во-вторых, это существо начисто лишено женской гордости. Может быть, потому, что ее никогда не ревновали. И я решил, что если ее хоть один раз по-настоящему приревнуют, то, быть может, у нее появится зачаток гордости. А это уже первая ступень к очеловечиванию. Человек начинается с той минуты, когда осознает свою ценность. Так что видите, шеф, Сева Глебов стоит на страже общественных интересов и, главным образом, интересов женщин.
— Поэтому у вас такой великолепный иконостас на стене, — усмехнулась Лена.
Замятин скользнул взглядом по журнальным вырезкам. Эта выставка полуобнаженных женщин в комнате Глебова удивила его.
— Все-таки вы пижон, — покачал головой Замятин. — Этого я от вас не ожидал.
— Эх, люди! — простонал Глебов. — Картинки они заметили. А библиотеку? — Он хвастливо похлопал по высокой этажерке, сплошь уставленной книгами. — Поэзия… Проза… Научно-техническая литература. Вот об этом вы любите писать, товарищ журналист… А девочки на картинках? Между прочим, из-за них началась «холодная война» с соседями. Я пригласил этих пенсионеров выпить чаю, а они почему-то очень невежливо выскочили из моей комнаты. Я когда пребываю в скверном настроении, то, глядя на эти картинки, пытаюсь создать обобщенный образ единственной и неповторимой.
— Удалось? — спросил Замятин.
— Представьте, шеф, не получается, — огорченно вздохнул Сева. — Видимо, я ошибся в методе. По картинкам нельзя создать идеала. Но меня пытались этому учить — создавать идеал только по картинкам. Леночка, вы, кажется, в этой области тоже крупный специалист?
— Пошло, — поморщилась Лена.
— А почему? — Он уставился на нее совсем как младенец. — Вы ведь, наверное, успели написать о Глебове несколько красивых слов: «передовой», «отличный мастер», «перевыполняет». Что там у вас еще?
— Написала. Теперь начинаю жалеть.
— Но делайте сердитых глаз, Леночка. Мы ведь с вами немного коллеги. Я создаю идеал женщины на основе этого иконостаса. Вы — передового рабочего из набора идеально отштампованных слов.
— Я сниму это место в репортаже, — неожиданно покраснела Лена.
— Не стоит… — добродушно сказал Сева. — По сути вы написали правду. Речь идет только о форме…
Резко задребезжал звонок. Сева вскочил и выбежал.
— У тебя? — пророкотал в коридорчике голос Морева. Он ввалился в комнату встревоженный.
— Ну слава богу, все живы, — выдохнул он. — А мне наговорили… Каково черта вы ввязываетесь в драку с подонками?! Это все ты, экспериментатор! — Морев повернулся к Севе, замахал перед его носом пальцем.
Сева невозмутимо проследил за движением руки Морева.
— Драка была на общественных началах.
— Нарвался бы там на меня, — грозно пообещал Морев. — Ах, дети, нельзя даже оставить одних… Ну, едем, машина у подъезда. Представляю себе: Сережа — в роли боксера. Ну, как он, Леночка?
— Лихо, лихо! — ответила она, по-моревски надув щеки.
Морев громыхнул своим смешком.
Поезд уходил вечером. Лена съездила на атомную станцию, чтобы заполучить еще кое-какие данные. Ей они не очень были нужны. Она закончила командировку, выполнила редакционное задание, и как будто бы не плохо. Но Лене еще раз хотелось побывать в цехах и в поселке. За эти дни она привыкла к тому, что надо рано вставать, ехать далеко за город, привыкла даже к хмурому охраннику, стоящему у ворот. Это был новый для нее мир, и он на некоторое время сделался частицей ее жизни. Теперь было немного грустно расставаться с ним и возвращаться к старому, привычному. Так бывает жаль полустанка с зеленой рощицей и стогом душистого сена, где побродила ты всего лишь одну минуту, пока стоял поезд, а в душном вагоне вдруг затоскуешь по нему, хотя даже не запомнила названия.
Лена отыскала Морева. Он поцеловал ей на прощание руку и, дружески обняв, сказал:
— Леночка, через вашу беспокойную жизнь будут проходить разные люди. Не забывайте прохожих, которые улыбнулись вам даже мимоходом. Они всегда могут стать добрыми друзьями.
— Прохожие могут встречаться, — улыбнулась Лена. — Мы живем на одной улице.
— Если вы наш шарик называете улицей, то я рад за вас, Леночка.
Садясь в автобус, она видела: Морев стоит у ворот, большой, в широкополой шляпе, из-под которой выбилась прядь седых волос. Темно-серые глаза смотрят грустно и немного насмешливо. Таким он и запомнился ей надолго.
Потом у нее были в гостинице всякие неприятные дела. Женщина-администратор с деревянным лицом раскрашенной матрешки почему-то несколько раз заставляла ее подниматься на этаж, подписывать какие-то бумаги. Лена попробовала возмутиться. Матрешка открыла рот и, не меняя выражения лица, проскрипела деревянно:
— Не орите! Много вас, — и захлопнула окошко.
«В моревский указ о счастье, — подумала Лена, — нужно обязательно внести параграф об охране хорошего настроения. И всех хамов направлять в колонии трудновоспитуемых. И там воспитывать и воспитывать. И не давать спуску. Ни капельки. Хам — самый трудновоспитуемый. Особенно хам-чиновник».
Но все-таки эта матрешка не испортила ей настроения. Лена освободила номер, взяла свой чемодан и села в маленьком холле, где недавно сидела с Замятиным. Он должен был прийти за ней, чтобы проводить к поезду.
Лена достала из сумочки приемник, нажала кнопку и повертела рычажком золотистую стрелку. Тихая музыка потекла из приемника. Завтра Лена будет дома, в квартирке, где пахнет ландышевыми каплями, увидит мать, отчима. Прибежит, наверное, Наташка, с ходу выложит университетские новости, а потом, хитро сверкая глазами, спросит: «Ну как поездочка?» Лена живо представила тоненькую девчонку с мальчишеской стрижкой и с грустью подумала: «Ах, Наташка, Наташка! Как у тебя все просто: „Живи покуда можется!“»
Сначала у Наташки было что-то с тренером, белокурым красавцем, мастером спорта. Она сама послала его к черту. «Блеклый спортивный мальчик. Вместо извилин — плоскость мышц». Потом в нее влюбился молодой поэт. Даже написал о ней стихи «Ласточка». Их напечатали в «Огоньке». Наташка ходила гордая. Лене этот поэт не понравился. У него были пустые глаза и борода, как у царя Николая Второго. Наташка и с ним рассталась и брезгливо пожимала плечами: «Дешевый пижон».
Иногда Лена завидовала ей: что бы ни случилось с Наташкой, в ней всегда оставалась девчоночья непосредственность. О своих личных неурядицах она говорила: «Ох, все это мелочи. Надо быть выше их». А сама была ласковая, как приблудный котенок.
«Наташка, Наташка, да так ли у тебя все просто, как ты сама болтаешь об этом?» Лена прислушалась к музыке. Вспомнила пирожковую, толпу людей за большим стеклом, неуклюжие троллейбусы и блестящие глаза Генки. Он позвонит завтра же. Прибежит вечером, и его ласково встретит отчим, назовет Геночкой и будет спрашивать, что новенького на шахматном фронте.
А потом Генка придет к ней в комнату, сядет напротив и станет смотреть, будто спрашивая: «Ну как ты, решилась или не решилась?» А Лене будет жаль его. «Он хороший», — опять подумает она… Зачем она попросила Марию Михайловну позвонить ему? Да, тогда было солнце! Большое, совсем весеннее солнце.
«А ведь я его не люблю», — вдруг подумала Лена. В ней всегда жило ощущение чего-то ненастоящего, случайного в их отношениях. Ей нравился этот парень, нравилось, что он караулил ее возле университета, назначал свидания, приходил к ним домой, но всегда в ней что-то смутно сопротивлялось. А теперь вдруг все озарилось простой и жестокой — именно из-за своей простоты — мыслью: «Я его не люблю». И все выстроилось в единый и законченный ряд: и ее сомнения, и почему она сказала: «Я еще не решилась», и страх перед Генкиными ласками.
Но это простое, все мгновенно объясняющее, не легко было принять тотчас. «Я его не люблю», — повторила Лена и увидела испуганное бледное лицо Генки со вспухшими губами, будто по этому лицу больно ударили наотмашь. Ей стало жаль Генку, так жаль, что перехватило дыхание. Но она сразу опомнилась. «А ведь он сильнее меня. Мужчина… А вот я… я как же?»
Ей вспомнилась мать. «Мы, девочка, всегда жертвенницы. Бабья доля». Лена, может быть, пропустила бы слова матери мимо ушей, но сказаны они были с затаенной горечью, и при этом мать насмешливо смотрела на отчима, который сидел за столом и, нацепив на горбатенький носик очки, рылся в своих бумажках. Сейчас, вспомнив мать, Лена подумала: «А любит она его?» Двое людей жили с ней все время рядом — мать и отчим. Она бы не могла отделить свою жизнь от их жизни. Но, оказывается, можно быть рядом и не замечать, что люди живут совсем не так, как тебе кажется, и у них есть свое, огромное, которое течет мимо. Это было как открытие, поразившее внезапным откровением.
Афанасий Семенович юлил перед матерью, старался угодить ей во всем и был безмерно счастлив, когда мать одаривала его добрым словом. Делала она это редко, часто капризничала, своевольничала. Только теперь вся жалкость Афанасия Семеновича бросилась ей в глаза.