— Вы пейте, пейте, — сказала мать. — Вот печенье.
Можаев стал пить осторожно, будто чай был слишком горяч, хотя он успел остыть, пока Клавдий Иванович его помешивал. Мать взяла свою чашку. Странное это было чаепитие. Три человека сидели за столом и напряженно поднимали чашки, будто в них была не обыкновенная вода с заваркой, а нитроглицерин или гремучая смесь. Так длилось очень долго. Наконец Клавдий Иванович сказал:
— Спасибо… Мне пора.
Видимо, Можаев ждал, что мать задержит его или скажет что-нибудь, но она молчала. Тогда он встал, одернул гимнастерку, поправил ремень, вдруг шагнул к письменному столу и, щурясь, стал разглядывать фотографию отца. Сергею показалось, что плечи Можаева дрогнули, будто он попытался что-то трудное удержать в себе, не дать ему вырваться наружу. Но так ничего и не сказав, повернулся на каблуках.
— Я пойду.
И не протянув на прощание руки, молча, еще более ссутулившись, рассеянно пошел к двери.
— Я провожу, — сказала мать и, накинув на плечи платок, побежала за ним.
Она вернулась быстро, была бледна, губы ее кривились, пальцы нервно перебирали платок.
— Что? — испугался Сергей, выскакивая из-за стола.
— Он видел отца перед…
— Ну?
— Отец сказал, что Можаев плохо сделал, уехав из нашего города.
— Поэтому он вернулся?
— Да… Можаев ездил… хлопотать об отце…
Она жадно глотнула воздух, сморщилась и, вскинув руки к лицу, заплакала. Сергей подбежал к матери, прижал ее к себе.
— Ну что ты… Что ты…
— Не буду, не буду. — Она вытерла пальцами глаза, вздрогнула, как от озноба, и прошептала: — Устала я, Сережа, ой как устала.
Сергей понял, что веселость и бойкость мать выказывала весь этот день лишь для него, а на самом деле ей было грустно, тяжко, и только сейчас прорвалась эта тяжесть. Он гладил ее по волосам, чтобы успокоить.
Мать улыбнулась сквозь слезы, тряхнула головой.
— Давай допьем свой чай. Хочешь, я подогрею?
Так закончился день их прощания. И все же, когда Сергей вспоминал о нем, он видел праздничную мать и город, залитый солнцем, пахнущий влагой и весной, слышал звон трамваев, перекличку прохожих, гудение теплого ветра в водосточных трубах и видел Ленина с черной бронзовой кепкой и теплыми каплями на ней.
Подвода двигалась по лесной просеке. Можаев лежал, укрытый шинелью. Голова его покачивалась. Сергей шагал рядом и думал: «Что же напишу я матери?»
Москва встретила Замятина воскресным суетным утром. В огромных стеклах, как в апрельских лужах, покрытых ледком, плыли голубое небо и белые облака, шуршал от людской тесноты асфальт. У Казанского вокзала толклись девушки и парни с рюкзаками. Напевно кричали лотошницы о пирожках. Душистый запах печеного тянулся от плетеных корзин. Мягко урча моторами, подвигались такси к стоянке.
— На Кутузовский, — сказал Замятин, усаживаясь на заднее сиденье. Таксист повернулся, скользнул жуликоватыми глазами.
— Через центр?
«Проверяешь?» — усмехнулся Замятин. Он знал эту уловку московских таксистов.
— По кольцу до Восстания, через Новоарбатский мост.
Таксист уважительно кивнул.
«Что, съел?» — развеселился Замятин. Впрочем, ехать можно было и через центр. Но тот путь в бесконечных стоянках у светофоров — для провинциалов. Хочешь держать марку — просись на кольцо.
Замятин открыл боковое стекло. Плыл по тротуарам бесконечный поток прохожих. Замятин жадно вглядывался, хотя отлично понимал: в этом воскресном столпотворении невозможно узнать ни одного лица. Да Лена, наверное, совсем не ходит этими улицами. Все же ему казалось, что где-то в толпе должна мелькнуть она, тогда он заставит затормозить. Глупо! Но ему нравилось так по-детски обманывать себя.
Он рвался в Москву всю неделю с того дня, как уехала Лена. Хорошо, что на монтаж попался такой парень, как Сева Глебов. Их обоих охватил азарт работы. Все на станции удивлялись: какого беса они так спешат? Они отлично смонтировали «самовар» и, довольные друг другом, ощупывали и осматривали узлы.
— Вот и все, — сказал Сева. — Завтра гуляем.
В словах его Замятин уловил тоскливую ноту и понял: Глебову жаль расставаться с этой работой. Все-таки Морев прав — всегда немного тоскливо, когда приходишь к финишу.
До конца командировки оставалось несколько дней. Замятин позвонил в Ленинград к главному:
— Все равно ехать через Москву. Задержусь там на пару дней. Мать хочется повидать.
Главный согласился.
Провожать Замятина на вокзал поехал Сева Глебов. За полчаса до отхода поезда они вошли в привокзальный ресторан — огромный неуютный зал, с величественным буфетом посредине и яркой безвкусной росписью в простенках.
Сели у окна, сквозь которое видны были освещенный перрон и ряд темно-зеленых вагонов. Официантка принесла пиво. Сева был серьезен. Даже младенческие глаза его потемнели, смотрели с суровой строгостью. Он отхлебнул из кружки, оставив на усиках белый пенный след.
— Жаль прощаться, шеф.
— Шеф кончился, — сказал Замятин. — Хватит звать меня этой дурацкой кличкой. И если хочешь, то лучше на «ты».
— Вас не могу, Сергей Степанович. Привык как-то. Не обижайтесь. Мне сейчас пришло на ум: двадцать три года прожил, а столько было разлук. Я ведь с Большой Грузинки. Лихие парни растут на этой улице. Может быть, от соседства с Московским зоопарком? — коротко улыбнулся он.
— Лихие парни растут на самых разных улицах.
— Не скажите, Сергей Степанович. Улицы — как в старину села: в одном — пахари, в другом — красили. И в Москве есть улицы, где рождаются футболисты, профессора, музыканты, работяги и просто лихие парни. Но дело в том, что они не торчат на своих улицах. Однажды они садятся в старую добрую «Аннушку» и честно платят за билет. И едут в последний раз по этому трамвайному маршруту. А потом начинается много дорог и много разлук. Каждая что-то оставляет в тебе и отнимает. Парням ужасно хочется пощупать все своими руками, взять на зубок. На меньшее они не согласны. И они спрашивают себя: «Как жить?»
— Ну, и как?
— А вот так, Сергей Степанович. С разлуками, с «конечными результатами», как говорит Морев, и чтоб всегда спрашивать: «Как?» Революцию делали такие же парни. Пришли и спросили: «Как сделать мир лучше?» И стали ломать да строить своими ручками… Между прочим, Сергей Степанович, скажите, когда арбатский парень едет на целину, о чем он думает, а? О куске хлеба, который за гривенник может купить в каждой булочной, или…
— Мне кажется, что или, — улыбнулся Замятин. — Я знаю это по войне.
— Вот поэтому мне и жаль расставаться с вами… На пяти станциях успел побывать: Сибирь, Поволжье, Средняя Азия, Центр. Теперь на Кубу.
— Тоже пощупать?
— Нет, строить. Им ведь нужно электричество… Я с одним шибздиком недавно срезался. Он рявк на меня: «Мотаешься. Пустой! Живешь без идеала». Я ему объяснил в популярной форме, что идеалов нет только у тех, кто с детства в «Аннушке» берет билеты и каждый раз садится на одно и то же место. И так до старости. А у меня есть идеал.
— Девочки на стене?
— Не надо шутить, Сергей Степанович. Я серьезно.
Сева взял свою кружку и в несколько глотков допил пиво. Вытер губы и усики бумажной салфеткой.
— Мать у меня на Большой Грузинке. Мужа с фронта ждала, меня поила-кормила. Больная в стужу каменья после бомбежки ворочала. Отец пришел безногий, запивать стал. Прежде был многостаночником, а тут — захирел. Его в люди выводила, пить отучила, к делу пристроила. Потом он умер. Сейчас у нее братишка и сестренка младшие на руках. Сама на фабрике укладчицей работает. Посылаю деньги. Пишу: «Брось работу, на мои да на пенсию прокормитесь». Впустую. «Я рабочая», — говорит. То Вовка в милицию попал — такой же шальной, как старший брат, растет, то Анютка с воспалением легких в больнице лежит. А мать все вертится, и всегда веселая. «Мне и помереть-то с вами некогда». Когда, Сергей Степанович, человеку помереть некогда, ему не все равно. А я вам как-то говорил: больше всего на свете не люблю, когда все равно…
«У этого парня есть главное, — подумал Замятин. — Он верит себе». Таким всегда и трудно и легко. На войне он видел ребят, которые лезли под самые рисковые пули и выбирались из ада без единой царапины. Их называли счастливчиками. Черта с два, они просто верили себе. Им тоже было некогда умирать.
Они допили пиво, вышли из неуютного зала ресторана на перрон в предпоездную сутолоку.
— После Кубы приезжайте, Сева, к нам на завод. Я буду рад.
— А может быть, мне и не надо ехать на Кубу… — задумчиво сказал Сева. — Почувствовать, как пахнет революция, можно и у нас. Эх, будете в Москве, пройдите по Большой Грузинке. Очень прошу. И загляните в глаза парням.
— И все-таки я вас жду на заводе.
— Обнимемся, что ли? — вздохнул Глебов.
Он протянул длинные руки, прижал к себе Замятина. Они поцеловались, и Глебов осевшим голосом сказал:
— Ну, я пошел.
Повернулся, быстро зашагал к выходу. Замятин смотрел ему вслед, пока не исчезла за поворотом смоляная голова.
Лежа в вагоне на полке, Замятин долго не мог уснуть. Встречи, разлуки… Есть особое людское братство, рождаемое работой. Оно неимоверно крепко, хоть порой бывает и недолгим. Все-таки жизнь, наверное, так велика, что в нее невозможно вместить всех людей, что дороги тебе. Они приходят в нее и уходят. Стушевываются в памяти лица и имена, но остается нечто большее: объятие, взгляд, человеческая мысль, душевное тепло. Это не исчезает до конца, зароненное в глубинку сердца. А там хватает места для многого. Встречи, разлуки… Их было немало. Но еще никогда Замятин так остро не ощущал потерь…
Утренняя Москва летела за боковым стеклом. Такси выскочило на Новоарбатский мост. Блеснула свинцовым отливом река. За ней домики Красной Пресни, серые прокопченные стены, железные крыши. Там, где-то в переулках, живет Лена. Замятин припал к стеклу. Мост пошел под уклон, и все заслонила желтоватая громада гостиницы «Украина».