Он вел ее за руку. Они поднимались к площади Восстания, мимо высотного дома, где от овощных ларьков пахло парниковыми огурцами и апельсинами. Они шли не спеша, люди обгоняли их, но не толкались, как обычно, а старались обходить стороной. Вверху шумели лавины машин. Лена видела его щеку и усмешистую складку губ.
«…Понимаешь, ты совсем взрослый, а я чувствую себя девчонкой, когда мы вот так идем. Но мне от этого хорошо. Ты подошел и поцеловал. А Генка бы так не смог. И никто бы не смог. Ты, наверное, очень сильный и очень честный. Я еще не встречала таких. Хочешь, я расскажу, как измучилась за эту неделю, пока ждала тебя?
Я приехала домой, прыгала и скакала, как шальная. Даже отчим стал коситься. А мама сказала: „Начинается весенняя карусель. Генка весь телефон оборвал“. Но при чем тут Генка? Разве могла я им объяснить?
Сначала я думала: радуюсь, что вернулась в Москву. Честное слово, я так думала. Знаешь, почему?.. Вот послушай. Всякие неприятности у меня почему-то происходят вне Москвы. Но стоит мне вернуться на эти улицы, как я сразу получаю опору. Тут я дома и ничего не боюсь. В Москве для меня все крепче, увереннее, прочнее. И когда я ехала сюда, то даже подумала: в Москве стану трезвой и умной, и все пойдет у меня по-старому. Только я лгала себе. По правде говоря, мне совсем не хотелось, чтоб было по-старому. Все время думала о тебе, все вспоминала, и мне казалось, что я была с тобой ужасной дурой. Ты, пожалуйста, прости…
Потом я натворила массу глупостей. Пришел Генка. Мы остались в моей комнате, и он захотел меня поцеловать. Он и раньше меня целовал. Но теперь я не могла. Он сердился. Глаза у него были больные. Мне было его жалко, но я не могла, и все. Он приходил еще три раза. Потом явился какой-то подавленный. Очень страшно было на него смотреть. Он спросил: „Кто он, Лена?“ Я испугалась. Ведь Генка был у меня ручной. Ты понимаешь: он сам догадался, что со мной случилось. Ты даже не можешь представить, как это страшно. Я рассердилась из-за этого страха и рассказала ему то, в чем и себе-то не признавалась. Он хлопнул дверью и ушел. Он сумасшедший. Утром я позвонила ему на работу. Он может бог весть что натворить. Он сказал по телефону: „Не смей мне звонить!“ — и повесил трубку. Представляешь? Но ты это не должен знать. Тебе совсем ни к чему это знать.
И с Наташкой у меня получилась ерунда. Когда я подружилась с Генкой, все девчонки мне на курсе говорили с завистью: „Ой, Ленка, какая ты стала красивая!“ Наверное, я действительно тогда была очень красивая, потому что радовалась: вот нашелся парень, который так полюбил меня. А теперь Наташка сказала: „Ты после этой командировки ужасно подурнела“. Наташка никогда мне не говорила гадостей, поэтому я на нее не обиделась. Стала смотреться в зеркало: глаза запали, дурнушка. И все из-за того, что я совсем перестала спать. Лежу у себя в комнате и думаю, и жду: приедешь ты или нет? У меня прежде не бывало бессонницы. Но ты не заметил, что я стала дурнушкой. Правда?.. Очень тебя прошу — не замечай.
Мы идем с тобой по Москве. Странно. Даже не верится. Мы идем с тобой по моей Москве…»
— Нравится тебе сегодня Москва? Ведь ленинградцам она не очень нравится.
— Это выдумали москвичи. Москва нравится всем.
Они пересекли площадь перед тупыми мордами автомобилей, остановленных красным глазом светофора, и шли по улице Герцена, мимо старинных посольских особняков, у ворот которых маячили скучающие милиционеры. Здесь не было толчеи и прохожие были редки. Машины проносились мягко, чуть присвистывая.
Замятин держал Лену за руку, так ему легче было идти. Он не видел ни машин, ни прохожих: пустынная улица, дома с решетчатыми оградами, чужими гербами, как из старинных сказок, и небо синее, с реденьким серым налетом. Стук шагов. Их слышно далеко: одни твердые, мужские, другие — как редкая дробь барабанщика.
«…Она очень ждала меня. Я сразу понял, как она ждала, поэтому поцеловал. Мы можем идти и молчать до ночи, а потом до утра. Она меня любит. Я это знаю. А ведь меня никто не любил по-настоящему. Ни Клара, никто. Это странно, что так случилось. Были просто встречи. Девушка во время войны в школьном подвале… Может быть, потом она меня полюбила бы. Но тогда была война. Я даже не знаю, как зовут ту девушку. Однажды мне очень хотелось разыскать ее. Это было после Клары. Но я понимаю: прошло много лет. Ведь девушка — это в сорок первом. Я даже забыл ее лицо. Кажется, она была очень похожа на Лену. Честное слово, похожа. Она была первой, поэтому я хотел ее разыскать. Первое всегда остается на всю жизнь. Даже если ничего не было, то потом придумываешь и сам веришь, что это было настоящим. Человек не хочет верить, что прожил без любви. А ведь много людей живут без любви. Теперь я это знаю. Они ловко обманывают себя. Потом понимают, что обманывали, но ни за что не хотят признаться. Уж очень обидно. Так у меня было с Кларой. Но сейчас совсем другое. Я чувствую, что это совсем другое…»
— Вон и Никитские, Сергей. Мы свернем на Тверской бульвар, правда, он не очень мне нравится. Но зато потом Страстной, Петровский, Цветной… А вот в этом магазине я всегда покупаю маслины. Ты любишь маслины?
— Только с пивом.
— Я еще совсем не знаю, что ты любишь.
— Все, даже манную кашу.
— А я ее терпеть не могу. Зато у меня очень здорово получается борщ. Даже мама хвалит… Глупый у нас разговор…
— Плевать.
— Хорошо… Только потом я буду вспоминать и терзаться, что так вела себя с тобой.
— Тогда будем молчать.
— Но я когда молчу, то тоже разговариваю с тобой.
— И я.
— Значит, ты слышишь?
«…Ну, тогда слушай. Я тебе еще расскажу про себя… Только мы пройдем этот памятник Тимирязеву. Правда, он очень мрачный? Стоит, как монах. А ведь он, говорят, был веселым человеком, его любили студенты и матросы. Памятник не должен быть надгробием. Верно?.. Ох, какой бульвар. Сегодня тут не только пенсионеры. Я слышала: прежде по воскресеньям на Тверском играл духовой оркестр. Любимое место гимназистов и гимназисток. Теперь его прочно отвоевали пенсионеры. Чуть потеплеет, слетаются со всех концов, как грачи. Режутся в козла, играют в шахматы. Мой отчим тоже иногда сюда приходит. А ведь хорошо, что нет духового оркестра.
Да, так слушай. Я тебе расскажу про весну. Мне кажется, что видела я ее по-настоящему один раз, когда была в пятом классе. Я жила совсем одна. Мама очень болела, и ее положили в больницу. Отчим еще служил и был в Латвии. Я себе сама готовила. Суп подогревала на сковородке. Представляешь?.. Не знаю почему, но в ту весну я видела очень многое и чувствовала ее по-настоящему, каждой клеточкой. Вот уж сколько лет прошло, а я до сих пор помню, как набухали почки на березе у нас во дворе. Каждый день они становились все больше, а потом лопнули, и все ветки стали слабо-зеленоватые и темно-серые. Во дворе еще не соскребли снег с асфальта. За зиму накопился толстый слой полосатого льда. А потом были ручьи… Сейчас нет совсем ручьев, потому что весь снег вывозят. Я даже не могу тебе рассказать, какая это была весна. Я вдруг сделалась очень серьезным ребенком. До этого была самой отпетой хулиганкой. Лазила по пожарной лестнице на крышу с мальчишками. С дворничихой ругалась. Один раз с ребятами стащила у нее водку. Ужас! Мы ее выпили в котельной. Ух, какая гадость! Но я, дуреха, глотнула назло всем мальчишкам, которые хвастались. Потом залезла на нашу березу и оттуда свалилась. Покалечила ногу. Помнишь шрамик? Ты его еще потрогал и спросил: „А это что?“ Я тогда была злой. Думала: „Вот ведь настырный какой!“ Ты не сердись… Да, в ту весну в пятом классе я стала серьезной. И не знаю, почему. Никого ведь не было рядом. Потом были другие весны, но уже хлопотные, беспокойные. То готовишься в школе к экзаменам, то в университете к сессии. А сегодня я опять вижу весну…
Вот и Пушкин. Здравствуй, Пушкин! Смотри: у ног его цветы. Здесь всегда цветы. Только я ни разу не видела, кто их кладет. Наверное, это делают ночью, чтоб никто не видел, незнакомые, добрые люди. Помнишь, как у Бунина: „С благостной задумчивостью высился Пушкин“. Мне это очень понравилось… В „России“, кажется, идет что-то новое. Но мы не пойдем. Нет, мы никуда не пойдем. Мы будем просто бродить по бульварам… Что же ты все молчишь?»
— Хочешь, мы посидим у Пушкина?
— Ты устала?
— Что ты!.. Жалко, что уходит солнце. Скоро потемнеет и зажгутся фонари. Нигде нет таких фонарей, как возле Пушкина.
— На Неве тоже чудесные фонари. И на Марсовом поле.
— Я никогда не была в Ленинграде. Но если я туда попаду, то не заблужусь. Так много слышала о нем с самой школы, вижу проспекты… Но ведь каждый видит город как-то по-своему. Я знаю это по Москве. Мы с девчатами на практике вспоминали одни и те же улицы, и каждая говорила о них по-разному. Знаешь, почему? Улицы существуют не только сами по себе. Люди принимают, видят на них то, что особенно близко им. Мне даже пришло в голову: по тому, как человек рассказывает об улице, можно узнать его характер… Нет, мы не будем сидеть у Пушкина. Очень много народу. Пойдем до Страстного. Там потише. Если нам повезет — найдется свободная скамейка.
«…Хорошо бы увезти ее в Ленинград. Прямо сейчас сказать: „Брось все. Поехали!“ Я бы показал ей такие улицы, такие закоулки, о которых она никогда не слышала. Она права: у каждого в душе есть этот свой город, такой, каким она видит его. Она бы сумела полюбить мой… Славная моя девушка. Ты знаешь, как нелегко найти свою дорогу? Однажды мне показали чудесный янтарь. Его привезли из Прибалтики. На нем была высечена надпись: „Где дорога к морю?“ Эту надпись сделали моряки. Они любили жизнь, ее красоту. Они всю жизнь плавали по морю и все-таки спрашивали себя: „Где дорога к морю?“ Почему? Потому, что человек всегда должен проверять, верна ли его дорога. И еще потому, что никто точно не может сказать, сколько ему отпущено. Конечно, если бы люди это узнали, им было бы, наверное, очень скверно… Никто не знает, сколько ему отпущено, но каждый должен найти свою дорогу и проверять ее. Если он не будет делать этого, то сразу станет мертвецом. Хочешь, будем проверять вместе? Я бы хотел».