Павел задержал в руке скомканную бумажку, которую собирался бросить в корзину, и зачем-то понюхал.
— Что ты сказал?
Он спросил это, словно не доверяя своему слуху, но Замятин отлично увидел, что Павел понял его и, видимо, стремительно прикидывал, как вести себя. Расчет на неожиданность, о котором прежде думал Замятин, показался теперь нелепым и смешным… Но все-таки он правильно начал. Только так он мог проверить и узнать. И уже более жестко и уверенно повторил:
— Ты должен уйти от Зины.
Павел швырнул бумажку, внимательно посмотрел на него.
— Ты за этим пришел?
— Как видишь.
— Понятно… Мужской разговор. Она тебя сама попросила?
— Она не знает, что я здесь.
Павел задумался, потом медленным, мягким движением открыл стол, вынул папиросу и закурил, сразу окутав себя целым облаком дыма.
— Значит, я должен уйти, — насмешливо спросил он. — И куда же?
— По-моему, ты легко найдешь дорогу, — подделываясь под его насмешливый тон, ответил Замятин.
Павел попыхтел папироской. На лице его была та расплывчатая ухмылка, из-за которой нельзя было разобрать: говорит он серьезно или в шутку.
— Знаешь, Серега, я бы мог послать тебя к черту и сказать: моя семья — это моя семья. Разберемся как-нибудь сами. Но я не пошлю тебя к черту. Хочешь понять?.. Изволь. Зина хорошая женщина, но ее научили жить на высокой принципиальности. Это, Серега, не лучший метод в наше время.
— А какой лучший?
Павел внезапно хохотнул.
— Многого хочешь!.. Впрочем, могу сказать. Наилучший, пожалуй, тот, который дает наивысшую свободу. Принципиальность — всегда кандалы. Она сковывает дух и ведет к полнейшей узости. Остается маленькая щелка для видения мира. Все, что не попадает в нее, — не принимается. Так живет Зина.
— А ты?
— А я, Серега, экономист. Я стою на реальной почве фактов. Я иду туда, куда они меня ведут. И не терплю ханжества. А ханжество — это когда человек вдолбил себе в башку готовую схему идеалов и все подгоняет под нее, не считаясь с реальностью. А реальность изменчива. Значит…
— Держи нос по ветру.
Павел опять хохотнул.
— Ты делаешь успехи. Еще немного, и тебя можно выпускать на любую дискуссию… Ты не согласен со мной?
Павел наклонил голову, и лысина его угрожающе блеснула. «Вот такой он, наверное, на кафедре, — мельком отметил Замятин. — Профессор со своей вкрадчивой воинственностью, с наигранным обаянием».
— Нет, профессор, — усмехнулся Замятин. — Принципиальность всегда была сестрой свободы. Не следует их делать врагами… И еще: при всей изменчивости реальной обстановки всегда оставались неизменные человеческие ценности.
— Например?
— Порядочность, профессор.
— Ха!.. Это ничего. Теперь я хорошо вижу, что из тебя выйдет толк.
Замятин вглядывался в его лицо. Всякий раз, когда ему приходилось говорить с Павлом, у него возникало такое чувство, будто слова его попадают во что-то вязкое, бесформенное, поэтому он и терял уверенность. Он не видел отчетливо ни его глаз, ни его губ, только расплывчатую, скользящую ухмылку. Она всегда мешала ему. Стараясь освободиться от этого старого чувства, Замятин словно искал щель, куда бы можно было заглянуть и увидеть, что творится у Павла в душе… Перед ним вновь возникла Зина, ее подкрашенные волосы, и как сидела она в кресле, постукивая дужкой очков по губам. «А ведь она уже ушла от него», — подумал Замятин. Она решилась в том паноптикуме, сидя напротив него. Но Замятин тогда не заметил этого и только сейчас отчетливо подумал: «Решилась…» Она не могла не решиться. Уж очень они чужие, эти двое.
— У меня мало времени, Серега. Мне лекцию читать… Приходи вечерком, доспорим. Согласен, мыслитель?
И неожиданно для Замятина лицо его обрело резкие, тяжелые черты, и ухмылка больше не была расплывчатой. В ней появилась определенность: Павел смеялся над ним, смеялся с издевкой, словно ходячий монумент, глядящий свысока на копошащихся людишек. Он смеялся во весь свой профессорский рот, внутренне надрываясь и закатываясь от хохота, потому что понимал, что любого опутает паутиной слов, из которой уж невозможно будет выбраться и разобрать, где главное. И увидев это, Замятин понял, что вся твердость Павла и сановитость были лишь бронированным щитом, укрывающим душевное одиночество.
— А ведь мне тебя жаль, профессор, — сказал Замятин. — Одинокий ты человек. Страшно одинокий… Ты думал когда-нибудь о смерти?
Павел внимательно посмотрел на него, поднялся, одернул свой новый синий костюм и быстро стал собирать в папку какие-то бумажки.
— Не устраивай театра, Серега, — ответил Павел. — Зачем это тебе нужно?
— Если ты не уйдешь от Зины, она от тебя уйдет. Может быть, уже ушла.
Павел отшвырнул от себя папку. Лицо его сразу отяжелело. Руки сжались в кулаки, оперлись о стол.
— Не уйдет! — резко сказал он и стукнул обеими кулаками о стол.
Замятин не выдержал, усмехнулся.
— Это и есть твое понятие о наивысшей свободе?
— К черту! — Его широкое лицо набухло, как перезревший помидор, лысина покрылась испариной. Эта перемена была молниеносной. — Не уйдет! — еще тверже повторил он. — Ты поможешь?
— Боюсь, что уже помог.
— Не советую. Ноги обломаю! — Он опять хохотнул. И этот хохоток прозвучал с надменной злостью.
Замятин понял, что ему больше нечего тут делать, и приподнялся, чтоб уйти.
— Подожди!
Окрик был властный, крутой, как команда. И он подстегнул Замятина. Все в нем собралось, напружинилось.
— Зачем тебе это надо? — захрипел Павел.
— Когда в доме пахнет трупом, его выносят, — уж больше не сдерживая себя, ответил Замятин.
— Трупом?.. А чего ей не хватает? Муж с чужой бабой переспал? Ха! Трагедия! Вонючий идеализм!..
— Ты сам знаешь, что не только в этом дело. Ей не легко жилось.
— А мне, мне легко жилось?
Он рванулся из-за стола и пробежал по мягкой ковровой дорожке.
— Я своими руками… Горбом! Попробуй, покрутись с мое! Одному улыбнись, другому дай в зубы… Да что ты можешь понять! «Одиночество», «семья» — красавцы слова для школяров. Я тебя в открытую, а ты слюнявыми словечками обставился… «Нет семьи! Чужие!..» Да, может, у меня последнее, что осталось, так это Аленка и Зина. Куда я уйду?.. Только в ад, к черту!
Замятин смотрел, как он бушевал, и злость его растворялась. Павел был просто жалок. Они никогда не поймут друг друга, нет, не поймут. Павел прошел к своему столу, вынул из кармана свежий, аккуратно сложенный платок, утер им лицо и устало сказал:
— Ну, поиграли, и хватит.
И в это время Замятин отчетливо увидел его глаза, усталые, с набухшими багровыми подтеками под ними. Теперь не было в этом медведе ни прочности, ни осанки. «Груда обломков, — вспомнил Замятин, — живой покойник». Ему больше было неинтересно с этим человеком.
— Ладно, — сказал он. — Я поехал…
— Счастливого пути, — тихо ответил Павел.
Замятин пошел к выходу, чувствуя на себе его взгляд, и этот взгляд был ему неприятен, хотелось быстрее от него освободиться.
Он торопливо прошел через приемную.
— Алло! — окликнула его девушка. — А ваши золотые слитки?
Он совсем забыл про чемодан. Пришлось вернуться к столу. Девушка на этот раз приветливо улыбалась.
— Она и вправду была вкусная, — показала девушка на скомканный конфетный фантик.
— В следующий раз я привезу вам килограмм.
— А когда будет следующий раз? — кокетливо улыбнулась она.
— Этого не знает даже ваш профессор, — кивнул ей Замятин.
Москва по-прежнему бурлила весенним уличным потоком. Замятин сразу нырнул в него, как в кипящую бездну. И все случившееся в кабинете у Павла сразу осталось где-то далеко позади. Толпа понесла Замятина с собой, и он радостно отдался ее течению.
«Позвоню тебе сейчас. Ты ждешь? Я позвоню!» — пело в нем.
Он увидел поблескивающую стеклом будку телефона-автомата, вскочил в нее, плотно прикрыл за собой дверь. Это была обыкновенная телефонная будка. Стена, на которой висел громоздкий светлый аппарат с диском, была густо исчеркана номерами, карандашными надписями, рожицами. Замятин вынул монетку. Сейчас он опустит ее, снимет трубку и услышит голос Лены. «Здравствуй», — скажет она. А дальше?.. Что же дальше?..
Он поднял руку, но словно кто-то незримый ухватился за нее. И всплыл пустой перрон вокзала. Одинокая девушка, стоящая на нем. Хвост уходящего поезда… Разлука. Еще одна разлука. Только для этого он ей позвонит?
Надписи плясали на стене, кривляясь и смеясь.
Одинокая девушка на перроне…
Замятин выскочил из кабины, словно его вытолкнули оттуда. С железным лязгом стукнула дверь.
Вагон уютно покачивало. Горели белые плафоны в коридоре. Сквозь тонкие стенки купе было слышно приглушенное похрапывание пассажиров. Замятин стоял у окна. Дымные, смутные видения мелькали за стеклом, но он и не вглядывался в них.
«Ты поймешь, почему я не позвонил?»
«Я поняла. Ты хорошо сделал. Мы с тобой не расстались, а так была бы разлука… Мы в Ленинград едем?»
«Нет, в мою юность. Я расскажу тебе, как она кончилась… Слышишь, как тихо? Вот такая же стояла тишина…»
Стояла умиротворенная тишина, словно не было войны. Еле слышно соскользнет с липы желтый лист и, мягко цепляясь за ветви, ложится на траву. Белая мраморная женщина, не стыдясь своей наготы, выглядывала из-за кустов. Ее обветренное античное лицо было холодно-бесстрастным.
В нескольких шагах от кустов возле лип нарыли щели, установили ручной пулемет.
Ребята лежали на траве, вслушиваясь в легкое дыхание старинного парка. Словами перекидывались шепотом, словно боялись нарушить хрупкость тихого дня. Их осталось совсем немного из роты: горстка солдат в ободранных гимнастерках, с почерневшими лицами.
Чухонцев сидел под липой, курил, и взгляд его маленьких глаз из-под покрасневших век цепко ощупывал каждого.
Коля Шишкин писал. Еще полчаса назад он не думал, что засядет за письмо к Нинке. Все началось с античной женщины, на пьедестале которой была высечена неразборчивая надпись по-латыни. Ребята собрались возле нее после того, как выкопали щели. Стояли молча, попыхивая махоркой.