Она тихо подошла к Марии Михайловне и обняла ее. Угловатое лицо стенографистки сначала посуровело, потом расплылось в улыбке. Мария Михайловна вытянула губы трубочкой и порывисто произнесла: «Леночка».
Лена подставила щеку для поцелуя. Мария Михайловна радостно чмокнула.
— А это вам, — сказала Лена, подавая букетик подснежников и садясь рядом на стул. Лена ждала: Мария Михайловна начнет ей выговаривать, что она долго не заглядывала. Но Мария Михайловна, поправив жгучие волосы, спросила:
— Вы пришли меня поздравить, Леночка?
Лена вскинула брови.
— Вы не знаете? — протянула Мария Михайловна и вдруг пунцово покраснела. Ее стальные глаза заголубели, и она смущенно и гордо сказала: — Я выхожу замуж, Леночка.
И, видимо, довольная тем радостным удивлением, которое отразилось на лице Лены, объяснила:
— Он отставной полковник. Вполне порядочный человек. Леночка… Я ему буду хорошей женой.
— Тогда я должна была принести вам целую лужайку цветов, — рассмеялась Лена.
— Еще успеете, — успокоила ее Мария Михайловна. — Вы посидите, Леночка. Сейчас я допечатаю. Срочный материал, зарубежный. Идет в номер. — И доверительно шепнула: — А потом мы с вами поболтаем.
Мария Михайловна подвинула ей несколько отпечатанных страничек.
— Хотите, прочитайте. Интересно. Завтра будет в газете.
Лена взяла странички и сделала вид, что читает. Она осторожно наблюдала за Марией Михайловной. В движениях ее появилось что-то тонкое, приятное. Лена вспомнила редакционные остроты мужчин. Они называли Марию Михайловну то Одуванчиком, то Лошаком, и она платила им за это надменным презрением. «Она и вправду будет хорошей женой… А я? Какой женой я буду?» — и нежность шевельнулась в ней.
Мария Михайловна кончила печатать, выдернула последний лист из машинки.
— Ну вот, сейчас мы сможем поболтать… Как по-вашему, Леночка, у нас могут быть дети?
Лицо Марии Михайловны стало настороженно-боязливым, будто от ответа Лены зависело то, о чем она спрашивала. И Лена неожиданно покраснела.
— Обязательно будут, — доверительным шепотом ответила она.
— Я очень боюсь, — тихо проговорила Мария Михайловна. — Вы ведь ничего не знаете, Леночка. У меня был ребенок… Мальчик. Совсем грудной… Его не стало во время бомбежки.
Мария Михайловна опустила плечи, потянулась за стаканом с водой, который стоял на телефонной тумбочке, но справилась с собой, так и не взяла стакана.
— Война… Ох, Леночка, не дай бог пережить смерть любимого. Это самое ужасное.
Мария Михайловна сказала это так, что в Лене все вздрогнуло. Война… Лена никогда еще не знала и не видела смерти близких. То, что было с ее отцом, случилось где-то за пределами ее жизни. И, может быть, потому, что целыми днями она думала о Замятине, мысль сейчас все связала в один круг.
Но тут же она попыталась избавиться от этих мыслей.
— Все будет хорошо, Мария Михайловна, — сказала Лена.
— Вы так думаете?.. Что же поделаешь, Леночка, счастье иногда запаздывает. Но хорошо все-таки, что оно не забыло обо мне.
В голосе стенографистки прозвучала особая гордость — так спрашивает человек, чтобы лишний раз утвердиться в своих надеждах. И Лена поняла это, улыбнулась.
— Обязательно все будет хорошо. А теперь мне надо идти.
— Я провожу вас.
Они шли длинным коридором, где пахло типографской краской, из-за дверей доносился пулеметный стрекот машинок… Потом была теплая улица, синяя нежность вечера и сизый туман огней.
Береза во дворе тоже стояла в этом тумане. Свет из окон падал в колодец двора, лучи, перекрещиваясь, путались в мелких листьях. И эти листья местами то были ярко-желтыми, то густо-зелеными.
На Невском поредели прохожие. Замятину не хотелось возвращаться домой. Он готов был бродить по улицам всю ночь, только бы не растерять той радости, которая вновь явилась ему, когда он писал. Дома по углам караулили тени… Он шел, наслаждаясь внутренним покоем, мимо витрин, фонарей, милиционеров.
Замятин не заметил, как вышел на Дворцовую набережную. Нева сонно всплескивала, густо-синяя, с серыми разводами. Замятин пошел вдоль гранита. Мелкие капли попадали на лицо, и казалось — это не дождь, а влажная россыпь долетает от Невы.
Навстречу шли двое, держась за руки, и читали в такт стихи. Замятин улыбнулся им, они ответили, медленно пошли дальше.
Он остановился, глядя на течение реки. Постепенно Замятин стал улавливать странные звуки, похожие на птичью трель, словно откуда-то издалека эта трель пыталась пробиться сюда и замолкала, захлебнувшись; потом с отчаянным упорством все начиналось сызнова. Он где-то уж слышал такое и напрягал память, чтобы вспомнить, но не мог. Начал сердиться на себя, потому что вспомнить это ему было необходимо. И внезапно память высветила гостиничный номер, плеск первого дождя за окном. Это было там! Замятин так обрадовался, что ему захотелось вскрикнуть… И он вскрикнул… Тупой горячий удар пришелся по животу. Удар был так силен, что казалось, остановилось дыхание. Он едва успел уцепиться за мокрый гранит, чтобы не упасть. Припав щекой к его шершавой прохладе и ожидая нового удара, Замятин стремительно успел подумать: «Вот оно!» Да, он знал, с самого начала знал, еще когда лежал в больнице, что оно придет и этот осколок чужой стали, двадцать с лишним лет назад врезавшийся в живот, еще настигнет его.
Прижавшись щекой к граниту, Замятин видел, что парень с девушкой ушли недалеко. Он собрал в себе силы и крикнул:
— Помогите!
Просветление наступило не надолго. В большом, блестящем кругу рефлектора мелькнуло знакомое лицо в очках. Угольно-черные глаза смотрели хмуро.
Хирург склонил голову в белом колпаке, и все заслонилось белым. Оно сыпалось, сыпалось, вихрясь, собираясь в комья и опять распадаясь. Белое сыпалось очень долго на лицо, на руки, пока не обожгло морозом.
Мороз стянул щеки и губы. На снежном поле густо рвались мины, выбрасывая на ослепительный наст вонючие всплески болотной жижи. Рваным звуком гудели осколки, с шипением взбивая короткие столбики белой пыли.
Брови Чухонцева заиндевели. Сейчас, когда его отвислые щеки дрожали в нетерпении, он действительно напоминал волкодава. Ребята умели давать клички.
Замятин следил за разрывами. Вот их вал покатился дальше и совсем накрыл немецкую траншею. Им надо бежать до этой траншеи. Чухонцев сказал об этом два часа назад: «Взять первую траншею немцев. Вот задача».
Они выпили водки, закусили ее крохотной блокадной пайкой хлеба, перезарядили автоматы и стали ждать артподготовки…
Разрывы мин сдвинулись дальше. Чухонцев отдал команду. Они выбрались из своей траншеи и залегли. Нужно было рвануться вперед на разрывы, не боясь их, зная, что это свои. Мороз как будто ослаб. Замятин вскинул вперед автомат, чтоб ловчее было вскочить.
Хлопнула ракета. Он не увидел ее, но почувствовал, что она хлопнула, и его подбросило пружинной силой. Справа и слева тоже вскочили. Его понесло вперед, по снегу. Морозная струя раздирала легкие.
Он перепрыгнул через воронку, потом еще и… тупо ударило в живот. Но он еще бежал и видел впереди траншею, забрызганную черной болотной жижей. На нее упало, как разрыв, небо и замерло. Жажда обожгла горло. Замятин потянулся губами к небу и стал глотать его влажную голубизну. Он торопился, стараясь насытиться, чтоб опять подняться и бежать, потому что знал — остальные еще бегут.
Осколки неба застряли в глазах Чухонцева. Он кричал, широко раскрывая рот, и осколки дрожали в красных веках… Сейчас Замятин побежит, сейчас… Ведь там бегут все свои ребята: Шишкин, Калмыков, Левин… Нет, они остались в Петергофе. Но тогда бегут другие. Он хорошо это знает. Кто же там? Ага! Это Сева Глебов, и Морев, и еще Генка Храмов, и Лена, ну, конечно же, это Лена…
«Они добегут… Они обязательно добегут», — подумал он и опять потянулся к небу, чтобы побольше глотнуть.
Замятин умер утром, когда по ленинградским улицам, до отказа забивая трамваи, троллейбусы, поезда метро, спешили к своим делам люди. Серые хлопья раздвинулись в небе, и в длинную щель хлынуло дымное солнце, вспыхнув на мокрых чугунных решетках, на граните, на золоченых шпилях, пробежало сверкающими змейками по лужам, по тяжелым перекатам невских волн.
Хирург медленно прошел к умывальнику. Лицо его было бледно, усталые складки ослабили щеки. Он долго мыл руки, пытаясь унять дрожь в пальцах.
Медицинская сестра еще раз проглядывала историю болезни, чтоб поставить в ней последнюю запись.
Солнечный луч плескался на окне.
Лена поднялась на пятый этаж. В узком коридорчике стоял запах ландышевых капель. Значит, мама вернулась с работы. Надо бы заглянуть к ним в комнату. Отчим, наверное, нацепив на горбатенький носик очки, решает шахматную задачу. Скрипнула дверь. Мать сама вышла в коридорчик, одергивая байковый халат. Ее большие темные глаза на располневшем лице смотрели с любопытством.
— Ты долго бродишь, — сказала она. — А тебя ждут.
— Кто?
— Женщина. Только я ее никогда не видела. Она приятная.
— Где она?
— У тебя.
Мать зашлепала тапочками, направляясь в кухню.
Лена открыла дверь к себе в комнату. Навстречу с тахты поднялась рыжеватая женщина в очках. Она подслеповато прищурилась на Лену, разглядывая ее. Мелкая сетка морщин собралась на лбу женщины, у маленьких губ мелькнула тонкая усмешистая складка, такая знакомая Лене, и радостным всплеском мелькнула догадка: «Его сестра!»
Женщина шагнула к ней.
— Вы… — произнесла Лена, потянувшись к Зине, словно предчувствуя, что та принесла ей весть о Замятине, ту самую весть, которую она так нетерпеливо ждала, по нескольку раз в день заглядывая в почтовый ящик.
— Сестра Сережи, — ответила Зина.
— Я тогда сейчас… Может, чаю, — заволновалась Лена, не зная, что нужно делать.
— Не надо, — тихо ответила Зина, — ничего не надо, — и снова села на тахту.
Только сейчас, по тому, как села Зина, как ослабленно опустились ее плечи, переплелись пальцы рук и на шее стала отчетливо видна бьющаяся синяя жилка, Лена уловила тревожную напряженность, витавшую в комнате. Свет настольной лампы слепяще отражался в стеклах очков Зины.