Порядок есть порядок. И в этом огромном городе, осажденном и блокированном со всех сторон, где три миллиона человек были заперты немцами в ловушку, он имел свой особый смысл и предназначение, и все, от мальчишки из бытового отряда до огромных воинских частей, были подчинены ему, зная, что только в этом и есть настоящее спасение. Мы не могли выйти из его орбиты, даже если нас привели на отдых и мы заслужили его. Наша казарма была одним из крохотных островков огромного архипелага, и даже когда мы покидали этот островок с увольнительной в кармане, то оставались во власти тех законов, которые действовали на островке, как и на всем архипелаге.
Наверное, можно написать увлекательную книгу о том, как рождались новые законы, подчиняя себе людей в условиях блокады, и о тех необычных деталях порядка, которые могли быть только здесь, в этом городе, и тогда, видимо, историкам легче будет разобраться, почему город оказался непобедимым. Я прочел в книге английского журналиста Александра Верта такое замечание:
«Почему же Ленинград „выстоял“? На этот вопрос дают легкий, простой и на первый взгляд основательный ответ, что, поскольку все шоссейные и железные дороги были перерезаны, у ленинградцев не было иного выхода, как выдержать и стать „героями“ — хотели они того или нет… Однако в действительности дело не в этом. Самое замечательное в истории ленинградской блокады — это не сам факт, что ленинградцы выстояли, а то, как они выстояли».
Хоть английский журналист во многом прав, но все-таки всегда важно и почему. Сейчас я не могу написать об этом книгу, сейчас мне надо все вспомнить о Казанцеве, об этом рыжем парне с бледной, болезненной кожей лица и неожиданными синими глазами, который был у нас самым тихим и самым незаметным, а здесь, в этой казарме, оказался в центре внимания и заставил возненавидеть себя — ведь мы не сразу поняли, что он для нас сделал.
Но казармы не было, а был современный холл, запах кожи, женщины в очереди и веселое дрожание стекол.
«Боже мой, — подумал я. — Неужели каждый поворот планеты вокруг оси невозвратимо уносит все, что творится в этот миг. Но это так же нелепо, как если бы Земля вдруг начала обращаться в другую сторону, и время бы поползло вспять, и исчезли бы все эти светлые дома, полукольцом окружившие город, и здесь бы все исчезло, а осталось бы снежное поле, а на нем красная казарма. Даже если бы планета начала вращаться в иную сторону, ничего бы не вернулось. Но ведь невозможно движение только в один конец, а если невозможно, то и минувшее не может быть только минувшим, все, что свершается, должно оставаться, обретая свое равновесие, ну пусть хотя бы в смене формы…»
Если бывают добрые черти, то, наверное, им и был Дальский. Во всяком случае, все, что произошло позднее, находилось в прямой зависимости от его козней. Он утащил Казанцева в угол коридора и молча, с чисто бесовской лихостью вынул из своего толстого, изрядно затертого бумажника два розовых билета. В сумерках Казанцев с трудом прочел на них: «Театр музыкальной комедии», сегодняшнее число и время начала спектакля — шестнадцать ноль-ноль. Дальский подмигнул, словно хотел сказать этим: «Смотрите не опаздывайте, молодой человек», — и удалился.
Всякий бы другой на месте Казанцева немало бы удивился и этим билетам и тому, что сейчас можно пойти в театр, да еще музыкальной комедии, или бы посчитал это скверной шуткой, но Казанцев привык принимать все всерьез, спокойно сунул розовые бумажки в карман гимнастерки, рядом с комсомольским билетом и солдатской книжкой, и направился ко мне. Козырнув по всей форме, он сказал:
— Разрешите обратиться.
Мне это не понравилось, и я буркнул:
— Ну, чего тебе?
— Увольнительную в город. Имею билеты в театр.
Я стал внимательно изучать его бледное лицо с веснушками на переносице, темневшими, как ржавые шляпки надежно вколоченных гвоздей, понял, что с мозгами у него все в порядке, и тут же догадался, для чего ему понадобилась увольнительная.
— А адрес Кошкина тебе не нужно? — зло спросил я.
— Нужно, — невозмутимо ответил он.
Наверное, у меня тогда все-таки очень плохо обстояло дело с нервной системой, и я, взбесившись, стал материться и, пока матерился, понял, что добуду этому синеглазому архангелу и командировку и дам ему адрес Кошкина, пусть он валится ко всем чертям.
Через два часа он получил свой дневной паек, который, собранный воедино, выглядел шикарно: сухарь, пайка хлеба, два кусочка сахара и сто граммов водки. Эту водку нам выдавали регулярно, она была синяя, как денатурат, но вкусная и крепкая, как настоящая водка. Выбритый и умытый, туго подпоясанный ремнем, хотя шинель висела на нем коробом, Казанцев вышел из казармы и, как это полагалось по тем временам, взял карабин. Прямым ходом он направился на кладбище. Пошел он туда не только в надежде подцепить попутную машину, но еще и потому, что у него там было дело.
Он шел легко, чувствуя хорошую, злую бодрость во всем теле, и снег повизгивал под его сапогами. Экскаватор кряхтел за оградой, выпуская кольца черного дыма, синяя стрела его лязгала зубчатым ковшом, с которого неопрятно сыпались комья земли.
Человека в бобриковом пальто и линялой шапке он увидел сразу, как только вошел в ворота кладбища. Тот стоял возле часовни, черный лицом, поросшим щетиной и покрытым слоем копоти, только очки ледяно белели на нем.
За кустами шла работа, и там переговаривались люди. А этот стоял здесь, застегивал ширинку, видимо только что справившись со своей малой нуждой.
Казанцев подошел к нему, скинул с плеча карабин и, помня о железной занозе, сказал:
— Руки!
Могильщик не удивился, он словно ждал Казанцева, вынул из кармана рукавицы, надел их и поднял руки. Рукавицы на нем были кожаные, хоть и потертые на ладонях, но крепкие и, видать, меховые.
Казанцев посмотрел на рукавицы, щелкнул затвором, загоняя патрон. Ему надо было убить этого человека, он твердо решил так еще вчера и свыкся с этим решением, словно это было не его собственное решение, а приказ, исходящий свыше, который он не мог, не имел права не выполнить, и поэтому, хоть в нем и приглохла вчерашняя злость, ее сменило другое — необходимость и обязанность, а они уж требовали холодной четкости действий.
— Становись спиной, — сказал Казанцев.
Пока тот неуклюже поворачивался в стоптанных валенках, за кустами что-то начали кричать, скребущий стон экскаватора прервался. Казанцев подумал, что нехорошо тревожить тех людей выстрелом, представил, как они все сбегутся сюда. Нужно было найти другое место.
— Вперед, — сказал Казанцев.
Могильщик споткнулся, потом выпрямился и, держа руки над головой, пошел за угол часовни.
Деревянные резные двери были приоткрыты. «Туда», — решил Казанцев и скомандовал:
— Заходи!
Они вошли, один впереди, мягко ступая по каменным плитам, второй позади, с карабином наперевес, подкованные сапоги его ударили гулко, и звук этот, как от лопнувшего льда, взлетел под своды. Казанцев взглянул вверх и увидел бородатого бога с раскрытой книгой, его лицо и золотое сияние вокруг головы было покрыто инеем, и на стенах часовни — иней. Здесь было пусто, только в углу стояли ящики.
Могильщик с поднятыми руками прошел в угол, потом медленно повернулся к Казанцеву и, словно забыв о нем, сел на ящик, сложил рукавицы на колени, снял очки и, близоруко щурясь набухшими безволосыми веками, стал пальцами протирать стекла, дуя на них и составив при этом черные, потрескавшиеся губы трубочкой.
— За что ты меня? — спросил он.
— За то, что ты сволочь и мародер, — сказал Казанцев.
— За старуху, что ли?
— За хлеб.
— Ну и дурак, — устало сказал могильщик.
— Ладно, — сказал Казанцев. — Мне с тобой некогда. Я пришел тебя убить — и убью. Становись!
— Мне-то что, — вздохнул тот и надел очки. — Убивай. Лучше уж сидя, не так ноги ломит. У тебя-то небось не пухнут. Ну, стреляй, чего ты?
Казанцев держал карабин стволом вниз. Он ни в кого так еще не стрелял, раньше он это делал, когда на него бежали и тоже стреляли или когда он сам бежал, ничего не видя перед собой. А этот человек в стоптанных валенках сидел, сложив по-домашнему руки на коленях, уныло смотрел на него сквозь очки. И все-таки Казанцев чувствовал, что выстрелить надо, иначе он уйдет отсюда, не выполнив приказа, а он привык к тому, что приказ надо выполнять во что бы то ни стало.
— А ты кто такой? — спросил Казанцев.
— А хрен его знает, — вздохнул могильщик. — Тебе чего, автобиография нужна?
— Ну?
— Интересное собрание, — покачал тот головой. — Слесарь я. С оптико-механического. Слыхал?
— Нет.
— Ну, понятно. Эвакуировались они все. А меня, вот видишь, на эту должность мобилизовали.
— Зачем у старухи хлеб требовал?
— Жрать я что должен? Ты покопай отдельную, я на тебя погляжу.
— Не слесарь ты, — сказал Казанцев. — Ты червь могильный. Ублюдок, вот ты кто.
— Ты убивай. А то ящиком тебя как по башке дерну! — вдруг взвился могильщик. — Пришел тут мне мозги вправлять. Ты троих покорми, как я, а потом уж нотации читай. Я твоего хлеба суток трое не видал. На одной дуранде сижу… Ну, чего стоишь, рыжий? Бей!.. Только адресок мой возьми. Там баба и пацанов двое, каждому в рот положи. — Внезапно замолк, слабо охнул, содрал очки, прижал рукавицу к глазам и так сидел долго, словно вслушиваясь во что-то внутри себя.
Казанцев стоял против него. Ствол его карабина совсем опустился вниз. Он нащупал под шинелью флягу, отстегнул ее, отвинтил пробку, подошел к могильщику, отнял его руку от лица.
— На-ка, только глоток.
Могильщик посмотрел на него, потом на флягу, припал к ней черными губами, глотнул, и тут же, поперхнувшись, закашлялся, и кашлял долго, пока его безволосые веки не стали красными и на глаза не навернулись слезы.
— И-о-ох, — тяжело вздохнул он, отер слезы рукавицей, сказал тихо: — У тебя нет ли чего курнуть?