— Спасибо вам большое, — сказал Казанцев.
— Ладно, будь, — ответил шофер, недовольный остановкой, потому что она прервала его мысли. Он захлопнул дверцу и поехал дальше, думая о том, какую бы он выбрал для себя женщину, вспоминая всех своих знакомых, живых и теперь уж не живых, это ему помогало ехать и забыть о голоде и о том, что руки очень плохо слушаются, глаза видят слабо, а ему еще нужно сделать два рейса.
А Казанцев прошел через полукруглую арку, попал в глухой колодец двора, остановился возле старой двери, на которой висело объявление: «Товарищи жильцы! Кипяток выдается по 0,5 литра на человека с 7 и до 9 утра, а также с 19 до 21 часу. Цена 3 коп. Домоуправление». Он внимательно прочел это объявление и стал подниматься по лестнице на второй этаж.
Она лежала на кровати, укрывшись двумя одеялами и пальто, смотрела на потрескавшийся желтый потолок, где в центре согнулась в кольцо лепная женщина и держала в зубах бронзовую трубку, из которой торчал электрический провод, и к нему был подвешен оранжевый абажур. Эту женщину с темными, как две раны глазами, она знала с самого детства и по-разному относилась к ней в разные годы, бывало так, что даже забывала о ней, но в последнее время она ее возненавидела, потому что эта женщина мешала ей вспомнить что-то очень важное, без которого ей просто нельзя было умирать. А она знала, что умрет, может быть, сегодня, а может быть, завтра утром. Все, кто до этого умер, — и соседи, и в сберкассе, где она работала, — все заранее знали, что скоро умрут. Сначала она в это не верила, а потом убедилась, что это так. Впервые такое случилось на работе. Пришел старший кассир Климов, он ей всегда нравился, он был веселым, рассказывал смешные анекдоты, научил ее считать деньги быстро и точно, а тут он пришел и сказал:
— Олечка, примите у меня всю документацию, я завтра умру.
Она его отругала, не захотела принимать документацию, он ушел с работы и утром действительно умер. А потом это было с соседкой, она пришла и сказала:
— Об моих пацанах побеспокойся, Оленька, чувствую я, ведь продержусь только до завтра…
А потом такое было еще несколько раз, и она поняла, что люди могут заранее чувствовать, когда это с ними случится. И теперь она сама это чувствовала, во всем теле наступила странная легкость, ничего в нем не болело: ни отмороженные пальцы ног, ни плечо, которым она сильно ударилась, когда упала на улице, и не было того жадного огонька, который всегда горел внутри от голода, — ничего этого не было. Все тело стало легким, будто его подняли над полом, и оно так висело в пространстве, успокоенное, тихое, без сердечного стука, и еще была темнота, где-то далеко, но была — ни вода, ни земля, ни воздух, а просто темнота, в которую можно было прыгнуть и ничего не почувствовать, и в то же время прыгнуть было нельзя, а надо было только ждать, когда эта темнота надвинется ближе, тогда тело само уйдет в нее. Может быть, она могла бы прожить еще день, потому что у нее оставался сухарь, который вчера переслал ей отец с тем солдатом, и немного дров, которых она набрала в пустых комнатах соседей по квартире, но ей не хотелось больше есть и топить печку не хотелось, единственное, чего она желала, — это вспомнить что-то очень важное, но ей мешала эта женщина. Если бы Оля могла, она бы просто сбила ее с потолка. Так она лежала, когда раздался стук в дверь.
Казанцев вошел и сразу увидел ее белеющее в сумерках угла лицо и большие глаза, обращенные к нему, и вежливо сказал:
— Добрый день.
Прежде чем попасть в эту комнату, он заглянул в две другие. Там ничего не было, кроме пустых кроватей, остывших железных печурок, ненужных домашних вещей: старых ботинок, потертых ученических сумок, разных бумаг, Он уже подумал, что вообще тут никто не живет, пока не открыл эту дверь, увидел Олю, обрадовался, смутился, что застал ее так, лежащей в кровати, и поэтому сказал:
— Извините, пожалуйста, я выйду на минуточку. А вы одевайтесь.
Он вышел в коридор, достал папиросу. Поглядел на часы, до начала спектакля еще оставалось время. Он курил не спеша, чтобы дать ей возможность привести себя в порядок.
Через некоторое время он снова постучался, ему не ответили, тогда он открыл дверь и увидел, что она как лежала в кровати, так и лежит. Он подошел к ней, заглянул в глаза, в эти огромные, как толстый зеленый лед, глаза, увидел там, в их глубине, темноту, испугался, быстро пощупал ее лицо. Оно было теплым.
— Вы больны? — спросил он.
— Уйди, — сказала она, узнав в нем вчерашнего солдата, и не захотела, чтобы он был сейчас рядом.
— Я за тобой пришел, — сказал Казанцев. — У меня билеты в театр. Настоящих два билета.
— Не понимаешь, — тихо, с укоризной сказала она. — Я сегодня умру… Ты уйди.
— Чепуха, — сказал Казанцев. — Никуда я не пойду. И так не умирают… Ну ладно. Не хочешь в театр. Не надо. Я сейчас чего-нибудь соображу. Вот чаю… Ну, конечно, чаю. Ты пока лежи, а я все сварганю.
Он поставил карабин к стенке и сразу засуетился. На подоконнике стоял чайник, в нем было налито до половины воды, и стояли тут пустые стеклянные банки, чашки, тарелки. Он присел к печурке, растопил ее, она быстро загудела.
— Отлично, — потер он руки, радуясь, что так у него все хорошо выходит. — Сейчас вскипит.
Он нашел в углу тряпку, расстелил ее на полу возле печурки, как скатерть, достал весь свой дневной паек, разложил его в порядке, поставил чашки.
— Прошу к столу, — сказал он.
Она не смотрела в его сторону, глаза ее были обращены на эту изогнутую по-змеиному женщину на потолке.
— Ну-ну, — сказал Казанцев. — Хватит возлежать, поднимайся.
Он подошел к ней и решительно снял с нее пальто, потом одно одеяло, второе. Она лежала в синем кашемировом платье, очень похожем на те, в каких ходили школьницы, только больше расклешенном, и оттого, что она была в платье, а не в пальто или телогрейке, а именно в платье, как ходили женщины до войны, он почему-то сразу поверил, что сейчас же поставит ее на ноги, и, обхватив ее за шею, приподнял с подушки. Она села. Волосы у нее были длинные, очень мягкие, темно-пепельного цвета и падали ей на плечи.
— Вот так и сиди, — сказал он. — И будем пить чай.
От печурки тянуло жаром, ее стенки нагрелись быстро, и чайник кипел. Он налил в чашки кипятку, взял с тряпки сухарь.
— Мы сейчас его съедим, а хлеб оставим на потом, — сказал он. — Держи чашку.
Она взяла, прижала ее обеими ладонями, хотя чашка была горячей.
— Пей! — приказал он.
Она послушно поднесла чашку ко рту.
«Вот так с тобой, — торжествующе подумал он. — Ты у меня еще попляшешь».
Они сидели рядом и пили чай с сахаром.
— Замечательный чай, — говорил он, хотя кипяток отдавал железом. — Понимаешь, у меня мама почему-то такой чай без заварки называла генеральским. Правда, смешно?.. Ну давай я тебе еще налью, тут осталось. И можешь взять этот кусочек сахару. Мне хватит.
От жара печурки и от кипятка лицо ее немного зарозовело, это было похоже на то пламя в небе, предвещавшее мороз, какое было над Невой, когда он ехал сюда. Она допила кипяток, вздохнула, как после тяжелой работы, и посмотрела на него.
— А ты зачем пришел? — спросила она.
Он теперь знал, что она не все слышит, и ей надо иногда объяснять все с самого начала, как объясняешь ребенку, и быть при этом терпеливым.
— У нас есть один чудак, — сказал он. — Я не знаю толком, чем он занимается, но он здорово делает куклы. Их, наверное, можно выставлять в музее. Совершенно великолепные куклы. Этот чудак мне дал два билета в театр, на оперетту. Это очень смешная оперетта, хотя я ее не видел. Я до войны терпеть не мог оперетту, больше любил драму. А сейчас я бы с удовольствием посмотрел. И я подумал, что ты тоже пойдешь со мной.
— Куда? — спросила она.
— Я же тебе сказал, в театр, — терпеливо ответил он.
«В театр», — подумала она и посмотрела в потолок на гипсовую женщину, потому что вспомнила сон, который снился ей совсем недавно: женщина заставила ее танцевать, и они танцевали, летая над пустыми столами сберкассы, потом она увидела, что все сейфы открыты и пусты, там тоже танцуют гипсовые женщины, и она во сне поняла почему: в городе сгорели все деньги, люди стали жить без них, теперь никому не нужны ни сейфы, ни сберкассы. «Что ты умеешь делать?» — спросила ее женщина. «Только считать деньги», — ответила она и после этого проснулась. И когда проснулась, то почувствовала, что ничего у нее не болит, а где-то впереди есть темнота, от нее тянется тонкая струйка, как дым, только без запаха и тепла, холодная, темная струйка, и она впитывается порами тела, наполняя его легкостью и холодом. Тогда-то она поняла, что с ней будет.
«В театр», — вспомнила она.
— Если бы ты могла, мы бы пошли, — сказал он.
И тут ее словно кто-то подтолкнул изнутри и сказал властно и грубо: «Надо!», — как говорил иногда отец, если очень сердился. «Надо!» Этот резкий окрик заставил ее вздрогнуть, она всегда пугалась, когда так говорил отец, он мог потерять над собой власть и ударить ее по щеке, а потом слезливо извиняться, и она не столько боялась его пощечины, а вот той минуты, когда у него обмякнет лицо и повлажнеют глаза. Теперь, вздрогнув от этого внутреннего крика, она увидела себя как бы со стороны лежащей не на кровати, а повисшей в воздухе, неподвижно, и подумала, что сейчас, если она встанет и пойдет, неважно куда — лишь бы встать и пойти, то, может быть, она уйдет от всего того, что было с ней до прихода этого рыженького солдата, и она сказала:
— Пойдем.
— А ты сможешь? — спросил Казанцев.
Она встала с кровати и еще раз сказала:
— Пойдем.
Казанцев вскочил, посмотрел на часы и кинулся подавать пальто.
— Мы еще успеем, — говорил он. — Еще целый час…
Она закинула волосы за спину, и он подумал, что сейчас она будет причесываться, ему почему-то очень захотелось, чтобы она стала причесываться, долго и обстоятельно, как делала это мама, но она только закинула волосы и укутала голову платком.