Пять имен. Часть 2 — страница 18 из 31

Ноги сбил, забрел невесть куда, совсем уж смеркалось, живым выбраться не помышлял — или в сугробе замерзнешь, или волки заедят.

Я кричал, да никто не отозвался.

Глядь-поглядь… Есть Бог — вижу, теплится фонарь меж стволами, и лошадиная морда застит его то и дело.

Поспешил я на свет, руками замахал; стоит на опушке крытая телега, а при ней двое возчиков. Вооруженные, наглые. Не то егеря, не то лесные разбойники. Отступать-то мне уж некуда было — что ж с того, что разбойники — все-таки души христианские, не волки, не татары, авось не бросят пропадать. Возчики выслушали мои жалобы и просьбы, мол заблудился, продрог, вывели бы на тракт — по гроб жизни был бы благодарен. Головами покивали, переглянулись да и заломили мне руки за спину.

Я так и обмер, а разбойники меж тем ощупали меня с головы до пят, как кобылу на ярмарке, пальцы в рот совать стали — зубы крепки ли. Один говорит:

— Жидок! И грудь узкая, куриная. Может чахоточный. А ноги? Икры с кукиш. Дрянь-товар. Кончено дело, поехали.

Второй отбрехался

— Да брось ты. Не жиже прочих! Сойдет.


Странные разбойники побранились было, но скоро сговорились и запихнули меня в телегу, как котенка в ведро.

Тихого народу в фургоне сидело немало, потеснились, дали мне место.

Слышу, едем, снег под колесами покряхтывает, лошадь фыркает. Тряхнуло раз, другой.

Я хотел закричать, но сосед зашептал:

— Уймись, уймись, дурачина, они за шум дерутся, не разбирают, вчера двоих искровенили…

— Да кто они такие? — спрашиваю. — Людоеды что ли?

— Вербовщики. — со вздохом ответил невидимый сосед.

— Что ж они людей без спросу хватают, как куриц?

— Им платят за каждого. Они злые — улов невелик. Я с ними неделю еду, от самых Болот, раньше бурсаком был.

— Куда нас везут? — спрашиваю.

— В Германию. Там паписты протестантов бьют

— А эти паписты или протестанты?

— Бог знает — вербовщики они. — вздохнул Бурсак, и нечего я больше из него не вытянул, потому что из дальнего угла на нас хрипло гаркнули

— А-ну, заткните варежки! Мне спать охота.


Все сникли, пришипились, и я туда же — поплакал малость в рукав, что в моем положении, сударь, простительно было, но сразу задумал бежать и крепко задумал.

С тем и уснул. Видение мне представилось огорчительное — до рассвета чудились препакостнейшие вороны, величиною с кобыл, которые скакали по снегу в красных сапогах. Воронами я любовался недолго, как есть сонного вывалили меня в снег и задали тулумбаса, взамен утреннего "Радуйся, Мария".

Тут же стояли и товарищи мои по беде, жмурились, прятали руки в рукава.

Было позднее утро, ясное, вафельное, все, знаете, в эдаком инеистом сверкании, но морозное — продирало до кишок.


Нас было семеро. По каким сусекам и сливным ямам вербовщики наскребли нашу бравую гвардию — не ведаю.

Один — жидконогая жердь, глаз дергается, другой — сутулый и в разбитых очках на переносье, что твой аптекарь (это давешний Бурсак), я — бобок бобком, лицо, как у щелкуна, на подбородке бородулька нарождается — слабый клок ваты, одно сокровище — волосы у меня тогда были рыжие, пушистые, как у мамзельки, и длинные — проходу мне не давали зубоскалы.

Наша повозка стояла на выгоне, осевши в снег по ступицы, лошадка измученная трясла торбою. Вербовщики — оба швабы тертые, похожие лицом, как оказалось братья — облачены были в подобие мундирных курток, поверх которых навертели они для утепления всякого тряпья.

Они разглядели меня при солнечном свете, и помятое мое лицо и худосочие наградили жеребчьими шутками, но вроде остались довольны.

Тут нечего было и думать о бегстве — нарочно остановились на открытом холме, пока до лесу доберешься — трижды застрелят или поймают.

Чтобы отвлечься от тоски, я начал осматриваться и приметил среди прочих давешнего крикуна (узнал по голосу), он отчитывал жиденка, мол, руки у него кривые.

Жиденок, видите ли, не расторопно чистил крикуну сапоги. Юнец выглядел постарше меня, за счет роста и изрядной толщины поначалу принял я его за третьего вербовщика, но бывалый Бурсак меня просветил:

— Он не чета нам, блохам. Его силком на войну не тащат, он сам напросился. — при этом бурсак поглядывал в его

сторону уважительно и с боязнью.

Утоптали место, старший вербовщик — Кунц — натаскал хворосту для костра, мне же сунули кошелку с луком да тупой нож.

Лук на морозе чистить, милый сударь, дело зряшнее и болезненное: скоблил я его, больше кромсая, и оттаивал собственной, миль пардон, жопой лунку в сугробе, покуда не воздвиглись предо мною рыжие сапожища с отворотами, начищенные жиденком до блеска.

Я твердо решил головы не поднимать, но обладатель сей доблестной обуви соблаговолил опуститься на корточки, расставясь и упершись лапами в круглые колени, как, снова миль пардон, баба за сараем, что я ему тут же и сообщил и, стойко вытерпев оплеуху, услыхал:

— Заткнись, Лисявка рыжая.

Так я получил новое имя. До конца моих военных приключений пристала ко мне эта досадная Лисявка. Нет бы Лис, или на худой конец Лисица… Но прозвище, как жена, раз окрутили — не открестишься, тяни лямку до могильной ямки.

Впрочем у других тоже не было христианских имен: кто Дышло, кто Манюня, кто Бурса, кто Конек-Пердунок, кто… а, да Бог с ним, что язык похабщиной поганить. Потом уж я узнал, что прятать крестильные имена ведется у ландскнехтов, так они обманывают военную смерть — авось обознается она сослепу, пуля мимо свистнет, палаш мимо рубанет, взрывная бочка глаз не выжжет, ядро минует, мимо проскачет, другому череп в жижу растворожит…

Жиденка, хоть и был он выкрестом, прозвали Зец-зец Трефный; а мой собеседник, важная птица, именовался Рылом.

Виды видавший парень, конопатый, злой, как жеребец зимой с перекорма; мы все драненькие-латаные, а он разодет был что твоя Масленица; похоже даже вербовщики побаивались его за силу и бешеный нрав.


— Все, Лисявка, готовься, как приедем, тебя наголо обстригут. С твоей головенкой, что с факелом бегать — первый же мушкетер снимет. Ты не думай — там до смерти ближе, чем от "Отче наш" до "аминь".


— А ты-то что хорохоришься, по твоей туше тоже поди не промахнуться. — пробовал огрызаться я, хлебая пустенькое варево с луком и свиным ухом, на семерых делили — никому не досталось.

— Молчи уж, говнюк… — нарочито тоненько, что при его баске не выходило, тянул Рыло. — Меня с малолетства один палач заговорил, теперь я буду деньги грести на войне, а ты разве килу наживешь.

И, склоняя ко мне щекастую рожу свою, обрамленную белыми вихрами, шептал:

— Бежать хочешь? Я те ноги-то повыдеру! Война быстрее нас бегает, запомни.


Думая о родителях, у коих я был единственной, пусть с вершок, но отрадой, я готов был убить мерзавца. А он, ухмыляясь, сидел на отобранной у жиденка куртке и строил мне обидные рожи.

Задерживаться на дневке мы не стали, скоренько поели, запряглись и тронулись.

Рыло ушел на кОзлы к швабам, а когда вернулся, несло от него водкой, и, турнув нас, бедолаг, он захрапел.


— Куда бежать! Какое там бежать? С ума сошел! — замахали на меня, стоило мне начать заранее придуманную речь. — Забудь, если жить не надоело.

Трефный Зец-Зец вспомнил моего предшественника, Фертика, которого вербовщики пристрелили за длинный язык и попытку к бегству. — Из него мозги вывалились — поддакнул жиденку Бурсак — Я сам видел. Серые, как клецки, и салом пахнут.

Остальные заспорили, икая с голодухи, что вкуснее: клецки или сало, меня больше никто не слушал.

Я смекнул, что и вправду попал, как лися в капкан: с одной стороны — жалкие овцы, с другой — кулаки да самопалы.

Что, собственно говоря, долго рассказывать о нашем пути. Лезвие, по коему поганые магометане ходят в свой нечестивый рай, и то показалось бы шуткою.

После Рождества нещадно мело, жандармские заставы на перепутках держали нас по суткам, то ли сверяя напутные бумаги, то ли

пьянствуя вскладчину с нашими истязателями.

Умер в дороге жиденок Зец-зец во сне, как кур на насесте, мы его с утра за плечо тронули — а он, брык — и опрокидонт на спину. Синий весь. Выбросили на обочину, даже снегом не закидали.

Взамен него посадили толкового паренька, сына сельского лудильщика по прозвищу Зоб, верткого и хлипкого, как сопля.

Поначалу мы сдружились, но, вытянув из меня замыслы о бегстве, пащенок донес, и далее меня везли связанным, даже по нужде водил меня брезгливый вербовщик Кунц, как телка на веревке.

Сейчас смешно, а тогда не до смеха было — я за кустом хоронюсь, Кунц кривится, как от кислого, смотрит в сторону и орет хрипло: — Сссы что ли!

А Зобу подарили кусок старой попоны за стукаческие труды. В приближении германской марки швабы спохватились и принялись нас школить. Мины их с каждой милей становились все кислей — из нашей артели трудновато было состряпать стоящих вояк: Бурса, к

примеру, ни зги не видел без своих стекол (вы, сударь, как человек, очки носящий, понимаете); я сроду не терпел драк — папенька прочил меня в нотариусы.

Подлец Рыло и здесь дал нам жару — учение ему не требовалось, несмотря на изрядную толщину, он оказался превосходным фехтовальщиком, кулачным бойцом и все то с яростью, с матерком, даже старшего вербовщика, бывало, в шуточном бою, укладывал, как девку.

Никогда не встречал столь истового поклонника войны. Покинуть милую нашу тихую провинцию, судя по всему, немалое состояние, жизненные блага, ради сомнительного тепла батального костра.

… За веру? Что вы, сударь, он был сущим безбожником… О какой еще вере вы говорите… Разве есть иная, кроме евангельской? А, это образно… Понимаю, вы человек, по всему видать, ученый, это мы тут, забурели в глуши, университетов, как видите, у нас не водится, одни кабаки, да виселицы.

… Итак, от военной науки мы уставали так, что я уж и не думал о бегстве, добраться бы до телеги и спать.

Я завидовал умершему жиденку, грешным делом.