Нет, не крики Карлика (стихающие и слабеющие с каждой минутой представления), не топот суетящихся, стремительно перемещающихся по сцене ассистентов (Карлик играл так честно, так правдоподобно, что пару раз едва не разорвал верёвку и едва не освободил ноги, стянутые проволокой, так что ассистенты метались вокруг стола, пытаясь удержать отчаянно извивающегося артиста), ни отрывистое чавкание пожирающей, грызущей, разнимающей плоть пилы — ничто из этого так не действовало на меня, как этот нервный, крикливый, едва не срывающийся на визг голос распорядителя.
«Выход!»
Он уже ни одной фразы не мог произнести спокойно. Словно бы вид густых алых струй выталкиваемой давлением из перерезанных вен крови (которую он, конечно, видел лучше всех) доводил его до исступления, до припадка, до психоза.
Мне казалось, что ещё немного — и старший распорядитель не выдержит, бросится на сцену, выхватит у скульптора пилу — и сам начнёт резать бьющегося в подступающей агонии Карлика, милого своего малыша.
«Возможно, — думал я, — он потому и торопит скульптора, что не надеется более совладать с собой и боится, окончательно утратив самообладание, потерять контроль над представлением, над всеми нами».
После того, как скульптор кинул в ведро обрубки второй руки, дело пошло куда… Не веселее, конечно. Действие на сцене буффонаду совсем не напоминало (хотя по приказу распорядителя акробаты разом с двух сторон выскочили из-за кулис, быстро вскарабкались на закачавшуюся под их напором решетчатую конструкцию — и начали в паутине её ходить колесом, делать стойку на голове, прыгать с одного уровня на другой, едва не вылетая в партер, строить пирамиды из тел… и что они там только не вытворяли!.. правда, на лицах их не было улыбок…).
Не веселее — быстрее. Ещё быстрее, чем прежде. Карлик терял кровь, её вытекло уже больше литра (ассистенты уже не бегали вокруг стола, а ходили осторожно — намокшая от крови плёнка стала скользкой).
Карлик уж было затих… Конечно, он не перестал ощущать боль, и не мог её подавить, и не мог оторвать её от себя, и не мог представить, что боли нет. Ему и не нужно было этого делать — боль была главным инструментом его игры, и её он дарил сейчас залу, дарил вместе с уродуемым телом своим.
Как же он играл! Игра его не покидала меня, она прилипла, приклеилась ко мне, она проникла в мой мозг, она поселилась в моих снах (которые каждую ночь стали сниться мне после того дня), она никогда уже не отпускала меня. Руки мои с тех пор укоротились, руки стали обрубками и иногда я плакал, теряя кровь.
Как он играл! Лишь на несколько секунд он затих (постанывал и колотил отчаянно выступающей из обрубка руки костью по неструганной доске стола).
Но затишье это оказалось временным, и я скоро понял, что Карлик умрёт не так скоро, как можно было бы предположить (и откуда столько сил нашлось в маленьком этом теле?) и пока он ведёт великолепную свою игру.
Ассистенты впятером навалились на Карлика (трое — на ноги, и двое — на грудь), а скульптор приложил пилу к бёдрам Карлика — и продолжил.
Пила успела затупиться, полотно её гнулось. Мышцы на ногах были твёрдыми, плотными. Скульптор вспотел и начал терять темп. Один раз он даже остановился на секунду, чтобы стереть пот со лба.
А старший распорядитель подгонял его.
И именно тогда, в тот миг, когда скульптор разорвал липкими от крови зубьями пилы кожу на бёдрах Карлика — услышали мы самый громкий в тот вечер крик.
Кульминация!
Вот теперь и началась действительно гениальная игра.
Теперь уже аплодисменты гремели, не переставая. И смолкли лишь в те секунды, когда пила с визгом и хрустом стала перепиливать прочные бедренные кости.
Зрительный зал замер в восторге — долгий, из до предела выжатых лёгких исторгнутый вопль артиста взлетел под высокий, скрытый темнотою потолок, и сорвался вниз, потоком невероятного, лишь истинной агонией рождённого звука обрушившись на головы зрителей.
Зал замер. Белые пятна глаз застыли, словно схваченные хищным льдом поднимающейся на сцену смерти. Я понял, понял так ясно — зрители замерли, захваченные странным чувством, смесью восторга и страха.
Восторга — от актёрской игры. И страха от вида так близко, едва ли не самым их рядам прошедшей смерти.
«Вот зачем они здесь, — подумал я. — Им нужно видеть… И чувствовать, непременно чувствовать холодок от чёрного плаща костлявой, видеть её или думать, что видел её. Видеть умирание, прошедшее на их глазах, слышать наши слова… Может, они хотят умереть с нами? Вот так, как сейчас, здесь, на сцене, на столе?»
Карлик затих. Он потерял сознание и не обрёл бы его уже вновь. Он ещё жил, но тело его закрылось, обессиленное болью, и мозг погружался невозвратно в сон.
Скульптор отделил ноги. Ассистенты отошли от стола — и кровавые обрезки затряслись, задёргались, будто ноги готовились отдельно от тела бежать.
От Карлика осталось только туловище и голова. И совсем уже немного жизни.
«Некого уже заменять», — подумал я.
И снял наушники. Я знал, что скульптор увидит, заметит мой поступок, и бы абсолютно уверен, что подобной выходки он мне не простит.
Но меня охватила такая неодолимая апатия, тело омертвело, будто, сам того не ведая, делился я силами с умирающим Карликом (а я и впрямь не отказался бы дать ему немного сил, невеликих своих сил для рождения большей боли, но едва ли он согласился бы их у меня взять… к чему бы ему длить так вовремя закончившуюся игру?), так захотелось наплевать хоть на какое-нибудь правило, установленное в клубе, и так, в конце концов, надоели дурацкие команды всевидящего распорядителя, что не мог я более сдерживать себя.
«Пропади ты!..»
И ещё я подумал:
«Всё-таки он сыграл. Назло всем, всем завистникам, недоумкам, всем, кто сомневался в нём, всем, кто не верил в его талант, всем, кто считал его лишь материалом для тело-инсталляций — он сыграл! Не просто положил своё тело под пилу, не стал лишь куском живого теста на разделочной доске — он играл. Он переиграл всех, всех! Он был один на сцене, он сам пилил себя, он сам убивал себя — играл смерть! Боже мой, не получится, не получится у меня так…»
Наушники у меня коленях пискнули отрывисто, передавая неслышную уже для меня команду — и на сцене вновь началось какое-то движение.
Скульптор, отбросив пилу, вытер ладони о брюки и отошёл в сторону. Ассистенты подхватили умирающего (или умершего уже Карлика), стянули с него намокшие от крови плавки, окончательно обнажив холодеющее тело и, держа его на вытянутых руках, поднесли к краю сцены.
Голова Карлика болталась, раскачивалась на обмякшей и растянувшейся шее, подбородок упирался в грудь. Красные культи на месте рук и ног обвисли безжизненно и почти уже не кровоточили.
Мёртвый Карлик висел над бездной зала, он над тьмой его. И зрители затаили дыхание, заворожённые прекрасной этой картиной.
— Счастливчик! — выдохнул Повар.
— Он быстро… отошёл… — добавила Вероника.
А потом — аплодисменты. Грохочущим водопадом, оглушающим. Они длились долго, долго, нескончаемо долго.
Скульптор пару раз выходил на поклоны. Спустившиеся вниз со стальной паутины акробаты, взявшись за руки, приседали в потешных книсенах.
Аплодисменты потоком рушились на нас.
«Получилось!» — кричал кто-то, стоявший за нашими спинами (я так и не решился обернуться и посмотреть на восторженного этого крикуна).
Прошло две минуты, три, пять…
А ассистенты скульптора всё стояли у края сцены и держали тело Карлика. Руки их изредка подрагивали, голова Карлика болталась, и казалось тогда, что и он тоже кланяется зрителям, так восторженно встретившим его игру…
Пепел Карлика
Всё так же не экономили воду. Капли падали в ржавую чашу раковины с громким стуком, отмеряя секунды моего одинокого теперь времени.
Болел долго, но так вовремя выздоровел. Обрил голову. А на макушке ему нарисовали красное пятно. Едва ли он сам додумался до этого…
Не его это было, не его.
Но ушёл, хорошо, хорошо… Я смеюсь. Спокойное счастье.
Он оставил часы. Под подушкой. Должно быть, теперь они мои. Не знаю, почему я решил, что имею право на какую-то часть наследства Карлика, быть может, на всё его наследство, состоящее, наверное, только из этих вот часов.
Мог бы я с уверенностью сказать, что иных вещей у Карлика не было, и едва ли мог он хоть что-нибудь скопить за не слишком долгую жизнь свою, половину которой провёл в местах невесёлых и скудных. К тому же, он говорил, что во всех клиниках, лечебницах, больницах и приютах его непременно обыскивали как минимум раз в три дня, и редко когда давали ему хотя бы полку в общем шкафу для свёртка с полотенцами, завёрнутыми в газету матерчатыми тапочками, куском мыла и прочим казённым больничным скарбом, что иногда удавалось Карлику выпросить у сестры-хозяйки и удавалось же за полдня неведомым образом потерять (возможно, именно поэтому врачи и завхозы не спешили выделять место на полке, зная точно, что Карлик — хозяин не рачительный)..
Он ничего не собрал и не пытался собирать. Терял и жил налегке. А сохранил… Только часы.
Однажды кто-то (забыл кто, забыл, когда это было и при каких обстоятельствах), что часы могут остановиться после смерти хозяина. Но только в том случае, если владелец носил их долго, много лет, практически не снимая, срастаясь с ними кожей, приучая их только лишь к своему пульсу, синей ветке на запястье.
И вот рано или поздно (говорят, что не так уж много времени для этого требуется) наступает момент, когда прирученные, к одному существу в мире приученные часы, начинают идти в унисон с ритмом биения крови своего хозяина.
И умирают они, как только перестают слышать этот привычный, ритмично вздувающий жилки под кожей руки ток крови.
Захваченный странным и необоримым желанием проверить это утверждение, я подошёл к койке Карлика (не мог даже самому себе сказать — «бывшей») и засунул руку под подушку.
Нащупав часы, я достал их и, подойдя к столу, ближе к свету по-вечернему тусклой, сонной лампы, поднёс блеснувший циферблат под еле пробивающийся сквозь пропылённый воздух камеры серый луч, и увидел под перечёркнутым трещиной стёклом тонкий усик бегущей по вечному своему кругу секундной стрелки.