— Хорошо, — ответил я. — Мы всё сказали друг другу?
И зевнул. Получилось как-то демонстративно.
Теперь я не видел распорядителя. Отпрыгнув, он попал в тень, скрылся полностью во мраке коридора. Мне больше не видны были его глаза, и смятение прошло и холод оставил меня.
Я чувствовал только усталость. И в самом деле захотелось спать.
— Нет, — донёсся из темноты его голос. — Не всё… Я вывожу вас на сцену… Кто знает моё имя? Я — только старший распорядитель. Всё живу и живу…
— Можно попробовать себя в актёрском ремесле, — предложил я. — Передать микрофон кому-нибудь другому, и — але! На сцену! На стол, на плаху, в петлю! И какой выбор, какие сценарии!..
Мне показалось, что он ушёл. Темнота молчала, и ни единого движения не мог в ней угадать. Я стоял у двери и ждал ответа.
Минуты через три, решив, что старший распорядитель и правда покинул меня, раздражённый до крайности моими словами, я повернулся и хотел уж идти спать.
И только тогда услышал:
— Ты красиво умрёшь… И агония твоя будет очень, очень, очень долгой. Ты и представить себе не можешь, какие песни я для тебя закажу. Вот только выдержишь ли ты?
Я хотел ответить ему… Он не дал мне ничего сказать.
— Теперь спи! — приказал он. — А я ухожу.
Рыжий
Я открыл кран и смыл пепел Карлика в раковину.
Карлик теперь был бессмертен, и остался бы им, даже если вовсе никакого праха от него не осталось.
«Я не людоед… и не прахоед…»
Сам не знаю, почему я так подумал.
А потом лёг и заснул.
Перед рассветом сон стал странным.
Я сидел на берегу пруда, опустив ноги в воду. Отгонял шлепками по воде подплывавшую ряску и подманивал уток, протягивая им сложенные щепоткой пальцы.
Конечно, им не жалко было и хлеба дать, но хлеба у меня не было. Денег тоже. Хотя совсем недавно деньги были, и много, очень много. А уток я мог бы кормить такими булками!..
Впрочем, к чему это всё? Разве счастлив я был в той жизни?
Так получилось, и хорошо получилось, что она закончилась. Та жизнь закончилась, и началась другая, короткая — эта жизнь.
А из прежней, далеко не такой короткой жизни лишь один день задержался в моей памяти, только он один не был выброшен вместе со всеми моими воспоминаниями, блокнотами, дневниками и смятыми обрывками исписанных торопливыми каракулями бумаг в зелёный мусорный контейнер на окраине парка.
Не весь день. Только часть его. И я не знаю, до сих пор не могу понять, как долго длилось это время — теней на воде, белого пуха, летящего над травой, красного, в цвет апельсина-«королька», солнца, позднего полдня.
Время не уходило от меня. Только это теперь было временем, а всё остальное — безвременьем перехода в вечность, заледенелым дыханием бессмертного.
Перед рассветом время стало покидать меня.
Вода в пруду моего сна потемнела, холодком заколола икры ног. Сон стал неуютен, захотелось бежать, бежать.
Потянуло с воды сыростью, но не той, что ждал я, не туманной с кисловатым запахом влажной осоки, и другой, земляной. Сыростью погреба, тревожной и тяжёлой.
Сыростью склепа?
И тогда сон покинул меня.
От рассветного времени до пробуждения была вокруг меня темнота.
Был отдых на следующий день.
Повар готовился к выступлению.
— Завтра, — говорил он, — вы увидите не то, что было прежде. Чего там видно было, до меня? Суета на сцене, вопли бессвязные, кровь потоком. Потоком была кровь?
Дверь в камеру Вероники не закрывали. Она часто приходила в гости к Рыжему и Повару. Ко мне же, по счастью, даже приближаться боялась. Будто пепел Карлика, что был в моей ладони лишь минуты, принёс запах облизанной пламенем кожи, липкий запах вскипающего жира.
Она боялась меня суеверным, суетливым страхом. По коридору Вероника двигалась зигзагами и короткими перебежками, и замирала в испуге, стоило мне лишь приблизиться к двери камеры.
«Вероника!» — звал я.
Она не откликалась. Лишь стояла и смотрела на меня умоляюще.
«Не подходи» — так я читал её взгляд.
И, похоже, читал правильно.
Я отходил в глубину моей клетки, а она, постояв для верности ещё с полминуты, набиралась смелости — и быстро пробегала вперёд, минуя и мою камеру, и камеру Рыжего и Повара.
Потом, отдышавшись после остановки, разворачивалась — и тихо, вдоль стены (я не мог этого видеть, но готов был поклясться, что шла она именно так, да и по ползущим по полу коридора теням можно было кое о чём догадаться) пробиралась в соседнюю клетку.
— Во даёт! — восхищался Рыжий. — Ты чего пришла-то? Повар совсем никакой, размяк, бедолага, вконец раскис.
Она смеялась.
— А, может, я к тебе. Или ты тоже раскис?
Рыжий не отвечал. Похоже, каждый раз после этого вопроса настроение у него портилось.
Один раз (во время третьего уже прихода неугомонной Вероники) он не выдержал и крикнул:
— Да тебе-то что? Чего тебе от нас?
— Мужиков тут нет, — ответила Вероника. — Одни гении, чёрт бы вас всех драл! Один раскис, к бессмертию, видите ли, готовится. Второй — псих… Ещё один…
Тут она, похоже, весьма осторожно в сторону моей камеры пальцем показала.
— …Вообще непонятно зачем тут ошивается. Тоже кусочек счастья выпрашивает. А так, чтобы даму повеселить, отдохнуть культурно, так никого не найдёшь. Охрана — и та куда-то исчезла. В каморке своей, должно быть, отсиживается. Мудаки все, вот что я скажу! Собрались тут, и сказки друг другу рассказываете. О восхищённых зрителях, о гениальных сценариях, об игре своей неповторимой, о вечной памяти… Какая она вечная?
— Ну ты, это… — обеспокоено забормотал Рыжий.
Свет вспыхнул — никем не ожидаемый, внезапный, пролившийся в испуганно сжавшиеся зрачки обжигающим белым потоком.
Он застал глаза врасплох, он ослепил — и слепота не отступала минут пять. И долго ещё потом разноцветные точки плыли перед глазами, и мы вытирали с уголков век проступившие слёзы.
— Вот уже плачем, — пошутил Рыжий. — Ребята, я ещё с вами. Мы ещё…
— Молчи ты! — оборвал я его. — Чего, расчувствовался? Очень вовремя, рыжий клоун, очень вовремя. Какое счастье нам быть теперь вместе. Мы очень любим друг друга, не так ли? Мы жить не можем без этой любви? И зрители любят нас. Так, Рыжий? Нашит имена напечатаны в программках, везде расклеены афиши… Хоть что-то мы от жизни получили, рыжий друг. Поделись секретом своего успеха, я тебе кое-что о себе расскажу. У меня было много денег, роскошная машина, две квартиры. Одна — в центре Москвы, другая — на Волгоградской проспекте. А какой ремонт, какой роскошный ремонт я сделал! Знаешь, какие я установил светильники?
— Жалко тебя, — ответил Рыжий. — Вот теперь почему-то жалко… И убить хочется, и жалко. Вот как оно складывается…
— Начинается, — прошептала Вероника. — Несут его, несут…
— Как это? — удивился Рыжий. — Почему? С ним что-то уже сделать успели? Он сам идти не может?
Рыжий вытянул шею, тёр глаза, пытаясь рассмотреть хоть что-нибудь на залитой до краёв светом, отрезанной от нас сплошным белым занавесом лучей сцене.
— Да не вижу я!
Рыжий щёлкал пальцами по наушникам, снимал их, тряс и снова надевал.
— И не слышно ничего… Где этот… старший?
— А я вижу, — сказала Вероника. — Везут…
Я в клетке. Черенком ложки рисую на сером бетоне пола круги. Они получаются неровные, то растянутые, то сплющенные. Иногда проведённая мною линия переходит в спираль, на втором витке я обрываю рисунок.
Мне мешают. В соседней клетке суета. Шум. Крики.
Вероника и Рыжий раздели Повара. Но от Повара-то шума никакого. Он не сопротивляется, он бормочет что-то себе под нос и иногда тихо стонет.
— Тебя, думаю, и на сцене разденут, — говорит ему Вероника. — Как же иначе тебя приготовить? Привыкай, окорок!
— Гад! — радостно орёт Рыжий. — Голый! Голый гад!
Кто-то из них (всё-таки Вероника, полагаю) смачно шлёпает Повара по заднице.
— Ну, зачем вы так? — упрекает их Повар. — Для чего же глупости эти? Вы мешаете мне, а мне так много ещё нужно сделать…
— Ремнём его! — радуется Рыжий.
— Так нельзя, — возражает Вероника. — Мы артисты, мы не охранники. Нам нельзя бить. Да и следы останутся.
— Да кому он нужен! Кто его зад проверять будет?
— Меня, конечно, разденут перед выступлением, — еле слышно шепчет Повар. — Тут-то всё и обнаружится… Вас накажут, друзья мои. Вероника, я люблю тебя и всегда любить готов. Только оставь меня, не тереби понапрасну член мой. Если б вы знали, что в душе моей творится, что переживаю я сейчас…
— А зачем ты в артисты пошёл?! — наседает на беднягу разбушевавшаяся Вероника. — Ты же и вправду поваром был. А зачем это повару от плиты да на сцену идти? Не было такого, и быть не может, чтобы по доброй воле кашевар да по проклятой театральной стезе пошёл. Мы не обманешь, пузан. Жопу-то такую не на баланде театральной наел!
И снова я услышал шлепок.
— Пустите же! — взмолился Повар. — Не обнажайте мне интимных мест, ибо они только для сцены.
— Ишь, заговорил как! — воскликнула Вероника. — А ну, признавайся, от каких грехов в клетке прячешься? Кого ты на кухне своей отравил?! Вот я тебя сейчас!..
Не знаю, что они там удумали сделать с Поваром. Кажется, с ним ничего нельзя уже было сделать.
Да только шум привлёк внимание охранника. Он, похоже, в наши края и не собирался, и не пошёл вовсе, если бы слышал только крики (к кикам-то он привык). Но вот шлепки и возня странная — это в новинку ему было, а новинки охранников раздражали, поскольку мешали спокойному и ровному течению дежурств.
Дежурил в тот день не Боцман, а какой-то новенький (поджарый, рослый — новых для чего-то набирать стали). К проказам актёрским непривычный.
Охранник с необычной для представителей его профессии резвостью вбежал в камеру, врезал больно Рыжему (как же тот взвыл!), а Веронику, схватив за волосы, вытащил в коридор.
— Вы так добры, — прошептал вслед охраннику Повар. — Позвольте пригласить вас на моё представление.