— Господи! — прошептала Вероника и мне показалось, что изо рта у неё пошёл пар.
«Боцман, скульптор, ассистенты — выход!»
Послышался нарастающий мелодичный звон, похожий на звук дрожащих колокольчиков.
По сцене поплыл серебристый, едва заметный туман.
И в колеблющихся, тающих и возникающих вновь волнах тумана увидел я торжественно вышагивающего скульптора Николая и идущих за ним ассистентов (числом, похоже, не менее семи-восьми), которые, наверное, тоже шагали бы торжественно и важно, если бы не приходилось им тащить на канатах раздетого догола, обритого, с головы до ног обсыпанного белой пудрой, мычащего и отчаянно упирающегося Боцмана.
«Отчего он мычит? — подумал я. — Ведь кляпа у него во рту нет».
Руки у Боцмана были связаны за спиной, но и одними лишь ногами он так отчаянно махал и колотил по жалобно загудевшему полу сцены, что ассистенты боязливо отворачивались и старались, немного стравив канаты, держаться от него подальше.
И, не смотря на то, что канаты эти держали его с четырёх сторон, Боцман прыгал время от времени, резко и неожиданно, из стороны в сторону, так что один раз показалось даже, что удастся ему вырваться и…
Что ж, удалось бы ему, пожалуй, побегать немного по сцене. Скрыться бы ему, конечно, не дали.
Но он хотел вырваться. Он так хотел вырваться! Даже на сцене он так и не стал актёром.
«Кретин распорядитель, — подумал я. — Издевается над собственной сценой! Или ты надеешься, что этот кретин из толпы спасёт твоё глупое представление?»
Двое ассистентов выкатили на сцену металлический ящик, до краёв наполненный колотым льдом.
— Зима! — провозгласил скульптор.
И тут же, словно по команде, ассистенты встали как вкопанные (вот только те, кто держал прыгающего Боцмана, продолжали с перекошенными лицами дёргать и тянуть канаты, подпрыгивая в такт не желающему делать сценическую карьеру охраннику).
«Вот беда-то! — подумал я. — Этим остолопам даже текст сочинить успели! Или слегка переделали уже существующую пьесу? Господи, ну слова-то тут зачем? Отмучились бы тихо, лишь бы явного провала не было».
— И монстры зимних снов на кладбищах оледенелых…
«Балаган!»
Распорядитель молчал (видимо, понимал, что такую чушь уже ничем не испортишь и ничем не исправишь, потому и старался без крайней необходимости не вмешиваться).
— …К теплу и свету тянутся, и вновь их тел закоченевших хороводы…
— А ничего, — сказала Вероника. — У тебя лучше?
Вопрос её, признаться, меня смутил.
«Да так… — подумал я. — Дело разве в сценарии? И из среднего сценария можно… А, да чёрт с ним!»
— Лучше, — сказал я. — У меня текст лучше. Без дурного этого надрыва…
— Эта… как его… импровизация, наверное? — предположила Вероника.
Скульптор под нарастающее мычание Боцмана довёл монолог до конца, потом встал на четвереньки, задрал голову — и длинно, по-волчьи, завыл.
Зал вяло зааплодировал.
«Эх, Рыжий, — подумал я. — Был бы ты жив — не так бы тебя встречали. Не о таком представлении ты мечтал!»
На колосниках, где-то вверху, раздалось тихое (надеюсь, не слышное для зрителей) гудение — и сверху на сцену на подрагивающих тросах начал опускаться синий, немного распухший, но, по счастью, не окоченевший труп Рыжего.
Тело Рыжего насажено было на прикреплённые к тросам стальные крюки, крюки насквозь прошили руки его в запястьях и локтях, раздирали лодыжки, впились в плечи и лопатки, и один крюк, поддерживая на весу голову, глубоко вошёл в шею, ближе к затылку.
Теперь болтающийся на тросах Рыжий и в самом деле напоминал большую марионетку.
Вот только раскрытые глаза его были не по-кукольному мертвы.
К ладоням Рыжего прикручены были болтами длинные, остро отточенные стальные лезвия, изогнутые полумесяцем и оттого похожие на гигантские серпы или выросшие из трупной плоти сабли.
Невидимые кукловоды дёргали тросы, что тянулись к рукам Рыжего, и казалось, что мертвец угрожающе размахивает хищно отблёскивающей под голубым светом прожекторов сталью.
Скульптор на четвереньках же отбежал к самому краю сцены…
«Это распорядитель специально ему такую роль выписал, — подумал я. — Это он его специально унизить решил, потому как господин старший партнёр за актёром не уследил и смерть подходящую ему не устроил. Вот ведь хитрый какой, господин старший распорядитель! Вот как он в грязь-то может втоптать!»
…остановился, закрутился волчком, жалобно взвизгивая, потом упал на бок и застыл, будто и он умер на сцене.
А Боцман, завидев спускающуюся на него и грозящую ему острыми лезвиями страшную марионетку, завыл и затряс головой, словно не верил в реальность такого кошмара и пытался хоть таким движением отогнать подбирающийся к нему смертельный морок.
Рыжий повис в полуметре над головой Боцмана. По воле невидимого кукловода Рыжий взмахивал руками, перебирал ногами и подпрыгивал, словно пытался пуститься в пляс.
— О-у-у! — подвывал ему Боцман.
Зрителям, должно быть, стало нравиться представление и царившая прежде в зале настороженная тишина сменилась сначала робкими и отдельными, а потом теми самыми, достойными клубами громовыми аплодисментами, которыми и должно сопровождаться представление.
И в наушниках я явственно услышал облегчённый вздох распорядителя.
«Ассистентам — внимание! Актёр работает над Боцманом», — сообщил распорядитель.
«А скульптора, если хорошенько разобраться, вообще, получается, от спектакля отстранили», — подумал я.
Рыжего опустили ниже, теперь он висел лишь в нескольких сантиметрах от пола, и белые, мёртвые глаза его смотрели в глаза обезумевшего от страха Боцмана.
— А-о! А!! — кричал Боцман и старался отвернуться, но ассистенты, то подтягивая, то отпуская канаты неизменно разворачивали его лицом к трупу.
Один из тросов пошёл вверх, Рыжий отвёл руку в сторону и поднял её вверх.
Боцман замер и колени его стали подгибаться.
Трос скользнул вниз — и лезвие, прикрученное к руке Рыжего, полоснуло Боцмана наискосок, разрезав грудь.
Боцман попытался отпрыгнуть, но ассистенты цепко держали канаты и не дали ему уклониться от роли.
Руки марионетки поднимались и падали, тросы скользили вверх и вниз. Раны множились, становились всё глубже.
Кровь потекла, быстрее, быстрее, а потом — хлынула потоком на сцену.
И тут — фонограммой из скрытых где-то за сценой динамиков зазвучал голос… самого Боцмана! Его голос, его баян, любимая его песня: «Севастопольский вальс».
«Ай, гад распорядитель! — подумал я. — Но какой выдумщик! Это ведь припомнил…»
Крики Боцмана нарастали с болью, становились всё более осмысленными, будто мучения помогали ему преодолеть паралич гортани.
Казалось, что он, теперешний, с онемевшим горлом, подпевает смертным воем себе же, но прежнему, другому, не ведающему ещё о будущей своей мучительной смерти.
И сплетение голосов рождало странное чувство, будто где-то там, за кулисами, сидит ещё один (а, может быть, всё тот же, но странным образом раздвоившийся) Боцман, который играет на баяне, поёт хриплым голосом любимую свою песню и наблюдает украдкой за своей же мучительной смертью на сцене.
А Боцман на сцене исходит жизнью в захлёбывающихся криках, которые вот-вот превратятся в слова…
И вот, когда мне показалось, будто Боцман не мычит и стонет, а выкрикивает почти уже понятные мне ругательства — кукловод заставил Рыжего нанести удар лезвием по шее.
Боцман замер, замолк, застыл.
Песня оборвалась, и ещё секунду неслось из динамиков слабое, еле слышное шипение.
Кровь из разрезанной артерии взлетела фонтаном, брызги упали на подсвеченные белым кристаллы искусственного льда — и свет на сцене из бело-голубого, заснеженного озёрного льда, стал огненно-красным.
Почему-то стало душно. И трудно дышать.
Боцман захрипел. Ноги его подкосились. Ассистенты ослабили хватку — и умирающий охранник упал на колени перед висевшим на тросах Рыжим.
Кровь из разрезанной шеи пролилась Рыжему на ноги, Рыжий качался маятником и капли падали на сцену с окровавленных ступней.
Зал аплодировал. Наверное, не так как Карлику, но уж точно не меньше, чем Повару.
«Спасли», — сказал распорядитель.
Ассистенты потянули канаты, вытаскивая труп Боцмана со сцены.
— Ему укол сделали, — сказала Вероника. — Чтобы он ругаться на сцене не начал и представление не сорвал. А тебе понравилось?
Труп Рыжего потянули вверх. Кровь с ног его капала и капала на сцену, даже тогда, когда и труп скрылся где-то вверху…
«Хорошо, — шептал распорядитель в неотключенный микрофон. — Хорошо получилось, хорошо…»
— Всё не по правилам, — ответил я. — Что бы ни говорили, но на сцене было два актёра. А скульптор не играл вообще. Не считать же игрою его монолог!
— Ты придираешься, — обиделась Вероника. — Сделали всё, что могли… А мне понравилось! Красиво!
«Не по правилам, — подумал я. — Всё не по правилам…»
Под утро туман ватным колпаком накрыл парк.
От серой, глухой земли веяло зябкой сыростью; онемевшими от холода пальцами раздвигал я переплетённые ветви деревьев, пробираясь к заброшенной дороге в глухом углу городского леса; брёл, спотыкаясь, и волны тёмной травы обтекали мои ноги; бродягой шёл сквозь дождевой предрассветный сумрак.
Старик шёл на два шага впереди меня. Он ни разу не оглянулся, словно уверен был совершенно, что я не убегу, не замедлю шаг, не отстану и не потеряюсь.
Он шептал что-то себе под нос. Он суковатой дубинкой сбивал росу с тянущихся к земле ветвей и капли летели мне навстречу. Холод пробирал.
— Ты когда звонил? — спросил меня старик.
— Давно, — ответил я. — Ещё вечером…
Потом подумал и добавил:
— Вчера вечером.
— Понятно, — проворчал старик. — Не сегодня. Сегодняшний-то вечер ещё не наступил. И позавчерашний слишком далеко ушёл. Слишком далеко, его уже не догнать, не поймать, не вспомнить. И что сказали тебе?
Мне не нравилось, совсем не нравилось то, что старик мне тыкает. Мне же никак не удавалось перейти на «ты»; язык (не то по привычке именно так общаться с людьми пожилыми, много старше меня, не то потому, что смущение от встречи со непонятным, на сказочного колдуна похожим стариком ещё меня не покинуло) меня не слушался и каждый произносил «вы».