— Эй! — позвал меня охранник.
Охранник молод. Ему лет двадцать пять, не больше. Белобрысый, худой, высокий.
Всё так непривычно! Я уже убедил себя в том, что настоящий охранник в Белом клубе — пожилой, ленивый, толстый, лысоватый мужичок. Других я здесь не встречал. Впрочем, я уже заметил несколько дней назад, что встречаются и худые, и высокие, и молодые, и с не потрёпанной временем шевелюрой… Мозги у всех, правда, одни и те же. Эту пайку им выдают строго по регламенту и — никаких послаблений!
Чего это ему понадобилось?
— Эй! Как там тебя?
«Тыкает ещё!»
— Вильям Шекспир, актёр театра «Глобус», — представился я. — Чем могу помочь, любезный?
— Ну и имена вы себе берёте! — удивлённо заметил охранник. — Слышал я об этих самых, сценических псевдонимах, но тут такое, бывало, услышишь… В общем… Я… это… Спросить хотел.
Не было у меня к нему ни малейшей жалости (как и к каждому из вертухайского их рода), но по какой-то причине я, на всякий случай, показал пальцем на стену, потом — на потолок.
И выразительным жестом приложил ладонь к уху.
— Ой, да знаю я! — радостно воскликнул этот болван и махнул рукой. — Все всё знают… Да я так, на минуту буквально. Мне спросить хочется.
— Давай, — подбодрил я его, заметив, что охранник явно смущён, слова выговаривает с трудом, будто через силу, и переминается с ноги на ногу.
«Ждать ещё, пока ты вопрос свой родишь! Давай, спрашивай — и уматывай отсюда».
— Вопрос, знаешь, такой у меня…
Он откашлялся.
— Мы тут с ребятами поспорили. Они говорят, будто вы не люди вовсе…
— Что?! — воскликнул я.
Его вопрос, до невероятия глупый, и в самом деле поразил меня, ошеломил.
«Вот ведь придумали!»
— Почему это они так решили? — спросил я, вскочив с койки, на которой до этого лежал в подступавшей было дремоте.
«Всё-таки он вывел меня из себя!»
— Почему это так говорят?!
Охранник замахал руками, словно просил успокоиться и не поднимать шум, огляделся по сторонам и быстро зашептал:
— А как же иначе? Мужик, ну ты сам подумай! С вами что на сцене творят? Вас же на кусочки кромсают…
«Всё, тебе конец» подумал я. «Если Вероника выступит по плану — тебя просто в подвале забьют до смерти. Если Вероника по какой-то причине не выступит — ты пойдёшь на сцену вместо неё… А из охранников актёры плохие, уж я-то знаю!»
— …Распиливают, в кипяток бросают! И ведь что мне говорят: будто вы сами на это идёте. Сами! Здесь одни добровольцы… Охренеть! Я ведь в это не верил. Я сначала в клуб этот официантом устроился. Там, в ресторане, в другом крыле здания. Ты там не был, так что и не пытайся понять, что это, где это, и кто в ресторан этот ходит. Я там, кстати, тоже многого насмотрелся, такого, от чего нормальный человек через пять минут спятит. Но вот тут, на сцене… мне говорили, что одни добровольцы… Там, в ресторане, всё не так! Но там, понятно, не искусство. Жратва одна. Декор, конечно, сказочный: бархат, люстры, ковры, хрусталь… Но — жратва! И этим всё сказано. А тут, понятно, мельпомены всякие, аполлоны с музами, такие дела… И мне говорили, что искусство — оно не терпит принуждения. По принуждению умереть можно, но не сыграть. А тут, дескать, игра… А я не верил! Слышишь, не верил! Я полгода старался, чтобы из официантов в охранники попасть. Убедиться хотел, что это не сказки, не байки, не россказни… что действительно по своей воле… По своей? Неужели по своей?
— По своей, — ответил я.
— А чего в клетках держат? — продолжал допытываться он.
— Не знаю, — ответил я.
И недоумённо пожал плечами.
Мне ведь действительно было не понятно, почему нас держат в клетках. Я так и не смог ответить на этот вопрос. Себе — не смог! А ему — и подавно.
— Не знаю, — повторил я. — Так надо, наверное. Порядок такой. Или, может, ритуал. Театр, как и религия, держится на ритуалах. Служение высшим…
«Да ну тебя!» с раздражением подумал я и не стал продолжать. «объяснять ещё тебе, распинаться перед тобой… Нужен ты больно! Всё равно ничего не поймёшь».
— Какие высшие? — удивился охранник. — Да и театр ли это? Цирк, балаган!
— Отчасти цирк, — согласился я. — Отчасти балаган. Ну и что? Театр — универсален. Он включает, вбирает, впитывает в себя все разновидности игр, все разновидности представлений, все площадки, на которых бушует страсть. Если в цирковом представлении есть элемент драмы, то и цирк может стать театром. Если есть что-то помимо прыжков, падений в опилки, демонстрации мышц, если есть роль, движение души, перевоплощение выступающего на площадке из ремесленника в актёра страдающего, то есть и театр. Были времена, ещё совсем недавно, когда театры превратились в балаганы, а мы, актёры Белого клуба, создали театр, который никогда не станет балаганом! Никогда! Здесь умирают всерьёз, и никто, никогда не посмеет продать нас, никто и никогда не посмеет посмеяться над нашей смертью или поглумиться над нашими страданиями. Потому что наказание над глумящегося — смерть! Наказание для любого, кто посмеет продать этот театр, наш театр — смерть! И, умирая, каждый из нас забирает с собой у каждого зрителя частичку его души. И зрители никогда не посмеют нас забыть, никогда! Разве этого мало?
Охранник задумался. Он стоял и думал минут пять, время от времени машинально поправляя ремень с пристёгнутой тяжёлой дубинкой.
Я ждал. Мне, конечно, было всё равно, что он скажет. И всё равно, скажет ли он вообще хоть что-нибудь. Но хотелось почему-то убедиться в том, что он хоть что-то понял… Сам не знаю, почему я объяснял ему, почему ждал его слов…
Он спросил:
— А тебе-то что? Какое тебе дело?
«Он, может, и глуп, но не так прост, — подумал я. — Даже жалко, если такого любопытного вот так просто в печке подвальной сожгут, как обычного нарушителя правил. Необычен он для охранника, необычен…»
— Какое тебе дело до этого театра? До этих зрителей? Ведь по глазам видно, что ты только о себе и думаешь. Так ведь?
Я промолчал.
— Так, — продолжал охранник. — И что дальше? Где твоё «Я» будет после выступления? В гробу, в ящике деревянном. И много ли к тому времени от него останется? Всего ничего, ошмётки кровавые. И какая от того польза? О том ли ты думаешь, дорогой? Ведь бессмертие у того, кто посылает вас на сцену, не у вас. Вы только ещё надеетесь его получить. А даст ли он вам кусочек этой самой вечной жизни или нет — вопрос. Сомнения не мучают?
— Нет, — ответил я. — Не сомневаюсь, что свою долю от клуба я получу. Не сомневаюсь, что обращусь в пыль. И ещё, после всех твоих вопросов, после нашего разговора не сомневаюсь, что тебе конец. Ты покойник!
— Посмотрим, — сказал охранник.
И, весело насвистывая, пошёл по коридору.
На следующий день должно было состояться выступление Вероники.
«У меня будет самый лучший доктор», — говорила она.
Я прикоснулся ладонью к стволу.
Кора казалось тёмной, грубой, морщинистой кожей, изрезанной глубокими шрамами.
Неожиданно я услышал гудок. Он прозвучал очень громко (машина стояла где-то очень близко, совсем рядом и только не пропавший с рассветом туман скрывал её сплошной завесой). Я вздрогнул и отдёрнул руку.
«Иду», — прошептал я.
Я услышал голоса.
Кто-то спросил:
— …И мы успеем?
— Дело дрянь, — ответил ему невидимый мне собеседник (оба голоса были, как показалось мне, хриплыми и какими-то… усталыми, немного раздражёнными).
— Несколько дней, может — неделя. Сезон, в общем…
— Сезон — это хорошо…
Я пошёл. На эти голоса.
Ночь была долгой.
Снов было несколько. Только с прудом и летним вечером — ни одного.
Толстяк сидел за ресторанным столиком и уплетал греческий салат. Ел быстро, торопливо, глотал, почти не прожёвывая. Салатный лист, пропитанный оливковым маслом, упал ему на колени. Толстяк быстро подхватил его и, скомкав, засунул в рот.
— Не бойся, не отнимут, — сказал я ему.
Он глянул на меня — и зажмурился, отпрянул назад. Закашлял, захрипел, выплёвывая мягкие комья.
У него вдруг горлом пошла кровь.
— Тоже мне — прокурор!
Я засунул руки в карманы и, насвистывая, пошёл прочь.
В другой сон.
В том сне было хуже. Я бродил между каких-то сараев, гаражей, собранных в беспорядке зловонных мусорных контейнеров.
Где-то рядом мяукала кошка — противно, надоедливо, надсадно.
Я шёл и шёл, уходя всё дальше в темноту, а она всё время была рядом.
И мяукала… будто просила чего-то.
— Да заткнись же ты, тварь!
Я поднял с земли осколок кирпича.
И начался ещё один сон.
Но его я уже не запомнил… Он был какой-то совсем уж несвязный. Кажется, кто-то подбегал ко мне, тряс, пытался ударить по щеке.
Чепуха…
Я проспал завтрак.
Был день выступления Вероники.
Я открыл глаза и сразу же решил, что уже очень поздно. Потому что выспался.
Прежде будили нас довольно рано (для меня — так очень рано) и пробуждение было тяжёлым.
В тот день меня не разбудил никто.
Голова не болела, была ясной и чистой. Томление позднего утра.
Наскоро умывшись и одевшись, стал ходить я по клетке, ожидаю завтрака. Сам себе напоминал я заброшенного, забытого в зоопарке зверя. Голодного.
Время от времени доставал я часы Карлика.
Сначала было около одиннадцати часов утра (кажется, без десяти одиннадцать).
«Чёрт знает что! — подумал я. — Совсем про нас забыли…»
Через некоторое время я ещё раз посмотрел на часы.
Почти двенадцать.
«Полдень!»
Живот урчал. Беспокойство охватывало меня.
«А, может, не нас, а только меня забыли? Может, выступление Вероники настолько сложное, такая масштабная требуется подготовка, что за хлопотами и делами… Да нет, чепуха! К подготовке выступления могли бы привлечь ассистентов, клоунов, акробатов, рабочих сцены, в крайнем случае — пару охранников. Пару, но не всех! И уж точно не стали бы отвлекать от работы поваров и раздатчиков… Что-то не так!»