Пять лепестков на счастье — страница 20 из 32

– А то от кого же? – Она постаралась, чтобы голос прозвучал глубоко, проникновенно, залез в самую душу.

Павлина сама не знала, от кого ребенок. Она гнала из памяти те две недели в Москве в меблированных комнатах и Рысакова, который пользовался ее телом взамен на обещания получить для Павлины главную роль в Императорском Московском театре[3]. Были рестораны и шампанское, катания на лошадях по ночному городу, были цыгане, представления с фокусами и куплетами. Неделя прошла в угаре. На вторую Павлина стала выказывать нетерпение и поняла все, когда однажды вечером Рысаков пришел к ней пьяный. Он был груб и хохотал, слушая упреки, назвал гулящей дрянью и заявил, что пока платит за эти комнаты – Павлина его. Она тогда прозрела, поняла, что Рысаков и не собирался устраивать ее судьбу. Он уже не казался ей аристократом. Этот пьяный человек, говорящий мерзости, был жалок и отвратителен. Наутро Павлина, собрав свои вещи, спешно уехала – вернулась в Воздвиженск. Ей хотелось в прежнюю устроенную жизнь, в провинциальный театр, в свой маленький дом, к Петру Гордеевичу. А вскоре стало ясно, что Павлина беременна. И что теперь?

– И что же теперь, Петенька? – шептала она. – Ведь у меня никого, кроме тебя. И это позор, сам знаешь, рожать невенчанной. А жить на что? Спектаклей больше не будет. Пропаду я, а там, – она взяла его большую руку и прислонила к своему животу, – там ребеночек твой.

3

Ребеночек твой. Слова Павлины жгли, лишали покоя. Ребеночек твой.

Сколько служб отстоял, сколько на храмы жертвовал, прося милости – наследника. И вот оно – свершилось. Но помыслы Божьи никому не ведомы. Почему Павлина? Почему не Любушка? Как бы все по-другому сейчас было. Как бы наладилось. А это… незаконный, от актёрки. Но и тому следует быть благодарным.

Павлину Петр Гордеевич покинул не скоро, все слушал ее речи, и сладкие, и причитающие. Не трогали. Побывал в Костроме – словно обновился весь – не вспоминал о Павлине в разлуке, а вот о Любушке думал. Решил: вернется, оставит актёрку. И без того много ей дал, полно. Вот вернулся…

Ребенок. Желанный, вымоленный, незаконный. А и что же? Эка невидаль. Сколько их по всей земле-то? Да и в Воздвиженске сколько прижито незаконных от баб не последними купцами? Ничего, своего не бросим. Вырастим, признаем, будет кому дело передать. Пока же думать об этом рано, да и жене ни к чему заранее знать. Всему свой срок. Только вот у Павлины пузо скоро вырастет – не спрячешь.

– Ты вот что, – сказал Петр Гордеевич, вставая из-за стола и делая медленные шаги по комнате, – готовься потихоньку в дорогу. В городе оставаться более нельзя, скоро положение твое станет заметно, уехать надо.

– Стесняешься? – Голос Павлины вдруг прозвучал резко, ничего не осталось в нем ласкового.

Да и сам взгляд сделался недобрым.

– Куда же увезешь меня, Петр Гордеевич?

– Домик найду…

– В деревню не поеду!

– В город свезу, – усмехнулся он. Надо же, условия ставит, не сама ли только что про горемычную судьбу свою плакалась? – Девку служанку возьмешь, приглядывать будет. До родов там останешься, денег дам.

– А потом? – насторожилась Павлина.

– А потом видно станет.

Ему и самому подумать надо, хорошо подумать. От угощения Петр Гордеевич отказался, сказав, что пора уже. На прощанье Павлину не поцеловал, хоть она ждала. Лишь посмотрел пытливо в глаза и пообещал через два дня заглянуть.

– Плод свой береги. – Голос прозвучал сурово.

Она сначала вскинула голову, гневно сдвинув брови – не того ждала, а потом опустила. Поняла, не хозяйка своей судьбе. Как он скажет, так и будет.

Как будет – Петр Гордеевич и сам не знал. Чувствовал только, что ребенка своего чужим на воспитание не отдаст, да и Павлине не оставит. Если только на первое время. Его кровь…

Дома Любушка была в своей комнате, лежала, пожаловалась на мигрени.

– Отдыхай, душа моя, – сказал он, тихо притворив за собой дверь.

Вот ведь как на свете все складывается. Непросто.

Петр Гордеевич был человеком энергичным, вся его деятельная натура требовала разрешения сложившейся ситуации. Он знал, что надо увезти Павлину подальше от глаз и сберечь жену. А потому два дня спустя утром за завтраком сказал:

– Что-то ты бледна, душа моя, да и мигрени не проходят. Я подумал, надо тебе за город, на дачи, отдохнуть. Пока дни хорошие и лето не прошло.

Она долго не отвечала, помешивала ложечкой чай в чашке.

– А как же мсье Жиль? – поинтересовалась тихо.

– Я уже нашел учителя французского, будет мне переводить.

– Вот как…

– Езжай, Любушка, отдохнешь, развеешься.

– Хорошо.

4

Она сразу поняла, что отъезд на дачу связан с Павлиной. Не могла объяснить, ничего не знала, просто чувствовала. Никак не шла из головы случайная встреча в церкви и недобрый взгляд соперницы. Чем больше Любовь Николаевна вспоминала тот день и саму Павлину, тем больше она казалась ей похожей на мышь. Сильную, жилистую, с маленькими острыми зубками. Вцепится – не отстанет уже. Да и все ее красивое лицо походило на мордочку грызуна. Любовь Николаевна еще там, в театре, заметила, насколько тесно соединились в Павлине красота и безобразие – смотря какой стороной обернется она к зрителям. То хорошенькая, то отталкивающая. Так думала Любовь Николаевна о любовнице мужа, уязвленная и оскорбленная.

Все то хрупкое и правильное, что она создала в последний месяц с желанием новой жизни, вдруг рухнуло. И снова – виноватые глаза Петра Гордеевича. И это его настойчивое желание увезти жену на дачи.

А здесь – скука смертельная, хотя другие веселятся. Август стоял на удивление ясный, если дожди, то без хмурых низких туч. Прольет, наполнит землю влагой – и сразу распогодится. Недалеко от дома, снятого мужем, была березовая роща. Там вечерами устраивали общее чаепитие. Собирались жители всех дачных домиков в округе, ставилось более десятка столов, дымились самовары, пелись песни, появлялись деревенские дети, готовые прислуживать за пятачок. И разговоры, разговоры…

– А вы слышали, что Косоворотова в долговую яму спустили?

– Мне доподлинно известно, что во многих столичных гостиницах устроены притоны. Если одинокая миловидная дама снимает там номер, то скоро ее берут в оборот.

– Да что там гостиницы! Вот в Москве был случай. Пришла одна купчиха к швее платье заказывать, а та оказалась сводней и устроила ей свидание. Так купчиха и ходила все платье шить, а кавалеры каждый раз новые попадались, покуда одним из них не оказался, кто бы вы думали? Собственный муж развратницы.

– Местные рассказывают, что раньше в этих краях грибов было не в пример больше, а нынче в лесах пусто.

Все эти разговоры наводили на Любовь Николаевну тоску. Привыкнув за последнее время к своему участию в создании мыльной мануфактуры, она страдала от безделья, скучала по разговорам с мсье Жилем и в один из вечеров, сидя за столом с большим блестящим самоваром, стала вдруг примерять к дачникам разные ароматы. Вот тому толстому и самодовольному главе семейства подойдет табачный запах, а сухой строгой даме, похожей на старую деву, не помешает капелька сладости, например, пиона. Так она станет нежнее. Пышной круглолицей жене нотариуса – мак, красный, как ее румяные щеки, миловидной тридцатилетней женщине с двумя детьми – ландыши, а тому высокому мужчине рядом… липовый цвет, сладкий и вязкий, летний и головокружительный.

Любовь Николаевна не отрываясь смотрела на мужчину, который подошел к ландышевой даме и что-то рассказывал детям. Сначала ей показалось, что обозналась. Но потом он слегка повернул голову, и стал виден знакомый чуть удлиненный острый подбородок, характерная линия носа… Он! Здесь?!

Словно почувствовав пристальный взгляд, мужчина поднял голову. И через весь длинный стол пронесся безмолвный разговор глазами:

– Вы?

– Я.

– Здесь? Как же это?!

– И вы здесь…

– Невозможно…

Она усилием воли заставила себя неторопливо допить чай, а потом поднялась и пошла к маленькой речушке, что текла неподалеку. Надеждин нагнал ее почти у самого берега.

– Любовь Николаевна.

– Андрей Никитич.

– Как вы здесь?

– В последнее время маялась бессонницей, и было решено провести конец лета за городом на свежем воздухе. Что я тут – неудивительно, но вы! Признаться, была уверена, давно отдыхаете в Крыму.

Он не мог ей признаться во многом. В том, что задыхался в душной пыльной Москве, но каждый день тянул с отъездом на море. В том, что сопровождал сестру на французскую ювелирную выставку и увидел там брошь из эмали – ветку сирени. Брошь была необычная и дорогая, но он сразу понял, что купит ее, потому что в памяти воскресла прогулка и разговор о счастье около отцветшего куста сирени. Надеждин потратил деньги на брошь, поэтому ехать в Крым и жить там ему было не на что. А потом он ругал себя последними словами, называл юнцом и безумцем. Дарить такое украшение замужней женщине, с которой не связывает ничего, – немыслимо. Зачем он это купил? Зачем потратил сбережения? Провел бы август на берегу моря в компании товарищей, наслаждался бы отпуском и забыл, наконец, женщину, которая никак не забывалась. Вконец измучившись мыслями и желаниями, он решил подарить брошь сестре на ее день рождения, который будет в декабре.

Всего этого Любови Николаевне он рассказать не мог, поэтому ответил:

– Я сопровождал сестру, которая на месяц выехала за город. Ее муж занят на службе, а путешествовать одной с детьми хлопотно, я вызвался помочь в дороге. Прибыли вчера.

Она стояла на берегу и смотрела на реку, как стояла и смотрела несколько дней назад. Только это была другая река.

– Когда же вы едете обратно?

Он собирался завтра утром, но сейчас, находясь от нее так близко, осязая всю, нежную, печальную и неуловимую, сказал:

– Как вам будет угодно.

5

У нее кружилась голова. Каждый день, каждую встречу, в ответ на каждое прикосновение.