Пять похищенных монахов — страница 14 из 19

отпечатал подошву на мягком горячем асфальте, надеясь, что этот след останется на века.

– Обжёгся тогда невероятно, – вспомнил он, присел на корточки, поковырял след щепкой, проверяя, крепко ли тот сидит на месте.

След сидел крепко, обтёрся совсем немного, но Крендель печально вздохнул:

– Вряд ли этот след останется на века. Дом снесут – будут тротуар перекрывать. Да так ли уж важно оставлять свой след на века? Если все начнут оставлять следы – плюнуть некуда будет.

Не глядя больше на свой след, Крендель побрёл к Воронцовке. Всем своим видом он показывал, что жизнь его сложилась криво: и голубей-то украли, и след не останется на века.

Только на Таганской площади он немного выпрямился, поглядел по сторонам и вдруг изо всей силы толкнул меня в бок:

– Смотри!

Быстрым шагом, почти бегом прямо перед нами пересёк Таганскую площадь человек в кожаной кепке и замызганном кожаном пальто.

Запахи Тетеринского переулка

Не заметив нас, да и не глядя особенно по сторонам, он смешался с толпой, которая вываливала из метро, и быстро пошёл вниз по Садовой.

– Узнаёшь? Ты его узнаёшь? Смотри же! Смотри! Узнаёшь или нет? Ведь это же Моня! Пойми, это – Кожаный! Что ж делать-то?

Что делать, по-моему, было ясно: бежать в Зонточный. А то, что это был Кожаный, скрывающийся от милиции, нас не касалось. В эту историю мы влипли только из-за голубей, а Кожаный с голубями не был связан.

– Смотри же! Смотри! – говорил Крендель, боком двигаясь вслед за Моней. – Узнаёшь или нет? Надо в Карманов звонить. Так и так – Кожаный на Таганке. Да узнаёшь ты его или нет?

Я узнавал, но это-то и удивляло меня. Казалось, никак, никаким образом Кожаный не мог очутиться в Москве. Я давно понял, что между Москвой и городом Кармановом огромная разница. И те события, которые происходят в Карманове, никак не могут происходить в Москве. И всё-таки факт оставался фактом: в Москве, на Таганской площади, мы попали в совершенно кармановское положение.

Дунул ветер, и я почувствовал, как запахло в воздухе пивом, подсолнечными семечками, мишенями из тира «Волшебный стрелок». К этим запахам подмешался какой-то острый, неприятный запах, от которого я немедленно чихнул. И Крендель чихнул, и некоторые прохожие тревожно зачихали.

– Идти за ним или нет? – говорил Крендель, прибавляя шагу. – А вдруг он оглянется? Возьмёт да и зарежет, что тогда?

Но Кожаный не оглядывался и только у Тетеринского переулка остановился, вынул руку из кармана и высыпал на асфальт пригоршню какой-то трухи. Постоял с минуту и свернул в переулок.

Я всегда любил Тетеринский переулок. Здесь было тихо, тенисто, прохладно. Высокий, битый молниями тополь склонился над входом в переулок. Ранним летом, в начале июня, пух тетеринского тополя – белоснежный, сухой, как порох, не пух, а высушенные на солнце снежинки – заваливал подворотни, накрывал лужи хрустящей шапкой, стаями кружил у бочки с квасом, с весны до осени стоящей под тополем. Любителю кваса сдувать приходилось тополиный пух вместе с пеной.



Спрятавшись за бочкой, мы следили, как идёт Кожаный по переулку, потом перебежали на другую сторону и укрылись за солидные спины двух мужчин, которые медленно шли в том же направлении. У каждого из них в руке был берёзовый веник, в другой – портфель.

– Коль, у тебя чего в портфеле? – спросил один.

– Хамса, – коротко, но достойно ответил Коля.

– А у меня – копчушка, – нежно прошептал спутник и так нажал губами, когда говорил «чуушшка», что от этого стала его копчушка ещё копчёней, ещё сочней.

В Тетеринском переулке всегда пахло рыбой.

Помахивая вениками, обсуждая, что вкусней, хамса или копчушка, приятели подошли к мрачному, казённому на вид трёхэтажному дому, сложенному из чёрно-красного кирпича. Из потных его окон валил влажный, тяжёлый пар, а на вывеске, что висела над дверью, белым по голубому, будто паром по воде, было написано:

ТЕТЕРИНСКИЕ БАНИ

Из-за солидных спин мы видели, как Моня вошёл в баню, а следом – и хамса с копчушкой.

Крендель остановился, потоптался на месте, вдруг взял меня за плечи и поглядел прямо в глаза.

– Надо его задержать! – сказал он и вздрогнул от собственных слов.

Я закашлялся, махнул рукой, стараясь отогнать от нас эту явную кармановщину, но Крендель крепко держал меня за плечи. Тут от дверей оттеснили нас сразу человек пять с портфелями, раздутыми от снеди, с авоськами, в которых виднелась и вобла, и мочало, и пиво в трёхлитровых банках. Размахивая вениками, смеясь и разговаривая, они ворвались в баню. А навстречу им повалили люди, отсидевшие свой банный срок. Сумки и портфели их похудели, банки опустели, зато щёки у них были такие красные, каких не бывает нигде на свете. Над щеками сияли сонные глаза, в которых было написано счастье. Шагов за десять пахло от них распаренным берёзовым листом, и этот запах, запах берёзового листа, был главным запахом Тетеринского переулка.

Но вдруг к этому лесному и деревенскому запаху подмешалось что-то едкое. Глаза у меня зачесались, нос наморщился, а Крендель тут же чихнул.

– Пошли, – сказал он, подтолкнул меня, и, пригибаясь, мы незаметно юркнули в массивные двери Тетеринских бань.

Т. Б

В кафельном зале на первом этаже мы увидели две огромные скульптуры цвета пельменей. Первая изображала женщину в гипсовом купальном костюме с ногами бочоночной толщины. Рядом стоял и гипсовый мужчина в трусах. Руки у него были не тоньше, чем ноги женщины. Играя мускулами, мужчина сильно держал в руке кусок мыла.

«Если будете мыться в бане – станете такими же здоровыми, как мы», – как бы говорили эти скульптуры.




Под ногой женщины мы купили билеты и талоны на простыни, поднялись на четвёртый этаж. У входа в парильное отделение первого разряда пластом лежал на лестнице ноздреватый пар. Пахло мочалом и стираными простынями.

Бочком, бочком проскочили мы в дверь и оказались в сыром раздевальном зале, который был перегорожен несколькими рядами кресел. С подлокотниками, высокими спинками тетеринские кресла напоминали королевские троны, боком сцепленные друг с другом. В том месте, где обычно прикрепляется корона, были вырезаны две буквы:

Т. Б.

Голые и закутанные в простыни, бледные и огненно-распаренные сидели на дубовых тронах банные короли. Кто отдыхал, забравшись в трон с ногами, кто жевал тарань, кто дышал во весь рот, выкатив из орбит красные от пара глаза, кто утомлённо глядел в потолок, покрытый бисером водяных капель. Человек в халате цвета слоновой кости ходил меж рядов, собирая мокрые простыни.

– Давно не был, Крендель, – сказал он глухим, влажным от пара голосом. – В Оружейные ходишь?

– В Воронцовские, Мочалыч, – ответил Крендель. – Там народу меньше.

– А парилка плохая, – заметил старик Мочалыч, взял у нас билеты и выдал чистые простыни. – Идите вон в уголок. Как раз два места.

В уголок, куда указывал Мочалыч, идти надо было через весь зал, и Крендель стал на ходу раздеваться, натянул на голову рубашку.

Мы устроились рядом с человеком, который с ног до головы закутался в простыню. Он, очевидно, перепарился – на голове его, наподобие папахи, лежал мокрый дубовый веник. Из-под веника торчал розовый, сильно утомлённый рот.

– Вам не плохо, гражданин? – спросил Мочалыч, трогая перепаренного за плечо. – Дать нашатыря?

– Дай мне квасу, – сипло ответил перепаренный. – Я перегрелся.

– Квасу нету, – ответил Мочалыч и отошёл в сторону, обслуживать клиентов.

Мы быстро разделись, забрались каждый в свой трон и замерли.

Напротив нас сидели двое, как видно только что пришедшие из парилки. Простыни небрежно, кое-как накинуты были у них на плечи. На простынях чёрною краской в уголке было оттиснуто: Т. Б.

Эти буквы означали, что простыни именно из Тетеринских бань, а не Оружейных или Хлебниковских.



– Ну, будем здоровы, – сказал человек, у которого буквы «Т. Б.» расположились на животе.

– Будь, – отозвался напарник. У этого буквы «Т. Б.» чернели на плече.

Приятели чокнулись стаканами с лимонадом, поглядели друг другу в глаза и дружно сказали: «Будем!»

Между тем здоровья у обоих и так было хоть отбавляй. Во всяком случае главные признаки здоровья – упитанность и краснощёкость – так и выпирали из простыней. Один из них похож был даже на какого-то римского императора, и буквы «Т. Б.», расположенные на кругленьком животе, намекали, что это, очевидно, Тиберий. Второй же, с явной лысиной, смахивал скорей на поэта, а буквы подсказывали, что это – Тибулл.



– Я люблю природу, – говорил Тибулл, – потому что в природе много хорошего. Вот этот веник, он ведь тоже частичка природы. Другие любят пиво или кино, а я природу люблю. Для меня этот веник лучше телевизора.

– По телевизору тоже иногда природу показывают, – задумчиво возразил Тиберий.

– А веник небось не покажут!

– Это верно, – согласился Тиберий, не желая спорить с поэтом. – Давай за природу! – И древние римляне снова чокнулись.

– Как ты думаешь, для чего люди чокаются? – спросил через некоторое время Тибулл, как всякий поэт, настроенный слегка на философский лад.

– Для звону!

– Верно, но не совсем. Когда мы пьём лимонад, это – для вкуса. Нюхаем – для носа. Смотрим на его красивый цвет – для глаза. Кто обижен?

– Ухо, – догадался Тиберий.

– Вот мы и чокаемся, чтоб ухо не обижалось.

– Ха-ха! Вот здорово! Ну, объяснил! – с восторгом сказал Тиберий и, сияя, потрогал своё ухо, как бы проверяя: не обижается ли оно? Но ухо явно не обижалось. Оно покраснело, как девушка, смущённая собственным счастьем.

Тибулл тоже был доволен таким интересным объяснением, с гордостью потёр свою лысину, повёл глазами по раздевальному залу, выискивая, что бы ещё такое объяснить. Скоро взгляд его уткнулся в плакат, висящий над нами:

Костыли можно получить у пространщика