Пять процентов правды — страница 13 из 29

Портреты доносителей

Отношение к доносительству: перейти черту?

Можно предполагать, что постоянное и повсеместное присутствие доносительства в публичном пространстве сталинского общества заставляет всех советских людей определить свою позицию по отношению к подобному поступку. Источников, позволяющих понять, что об этом реально думали люди, недостаточно. В обществе, где критика власти могла привести к роковым последствиям, мало кто решался доверять бумаге свои мысли и демонстрировать свое критическое отношение. Но из этого совершенно не следует, что признание новых ценностей, насаждаемых режимом, имело всеобщий характер. Представляется необоснованным считать, что советским людям достаточно было воздействия пропаганды и появления новых слов, чтобы забыть все свои нравственные устои. Дало ли нужный результат то, что понятие «донос» было закамуфлировано более расплывчатыми: «сигнал», «жалоба»? Сделало ли это более преодолимыми определенные нравственные преграды?

Навязчивое присутствие публичных форм доносительства остро задевало ряд современников, которые в личных дневниках говорят о своем неприятии явления. 22 июня 1929 года И.И. Шитц уже осуждает нравственные изменения в обществе:

«Люди будут со временем дивиться тому, как извращались шиворот навыворот все человеческие понятия в том своеобразном государственном укладе, какой приняла Россия при большевиках. Каждый день встречаешь подобные извращения.

<…>

Ну, можно было думать, чтобы шпионство и донос когда бы то ни было открыто признавались доблестью?»{736}

Невозможно за один день полностью изменить общественные ценности, и многие советские люди рассматривали доносительство как отвратительную практику. В начале исследуемого периода настороженность проявляется еще в письмах, адресованных видным представителям режима (в частности Г.К. Орджоникидзе). Когда «сигнал» начинает слишком напоминать донос, он шокирует. В целом ряде писем выражено удивление по поводу того, как проводилась чистка 1929 года[250]. Критикуют доверие, с которым относятся к доносам. В июле 1928 года ветеран партии Д.С. Климов жалуется в Центральную контрольную комиссию на поведение представителя ЦКК в своем районе во время проведения чистки. Климов сетует, что присутствовал при настоящей травле людей. Представитель ЦКК с самого начала заявил, что хотел бы услышать только негативные мнения, но автор письма, по его словам, все же взял слово, чтобы подчеркнуть положительные стороны в действиях обвиняемого. За это его обозвали «дураком, который здесь воняет», и оратор предложил «срубить [ему] голову и провентилировать мозги». Ветеран требует наказать обидчика, упрекая его в том, что он «держал себя как в период “военного коммунизма”», и ведет «неправильную» линию{737}.

Подобная реакция отторжения встречается нередко[251]. В ноябре 1929 года Орджоникидзе получает письмо, в котором описано положение в компартии Азербайджана. В нем говорится о многочисленных фракциях, которые изнутри разрушают партию, и в противостоянии между которыми одним из важных видов оружия являются анонимные письма:

«Пишут анонимки на новых работников, копии которых передаются разным людям распространять в районах»{738}.

Позже подобная критика звучит менее открыто. По-видимому, риск слишком велик. Только после принятия конституции 1936[252] года вновь активно звучат голоса в осуждение практики доносительства. В этот период можно найти множество писем-обжалований, авторы которых заявляют, что они стали жертвой ложного доноса; тем не менее слово, которое они употребляют, это не «донос» и даже не «сигнал», авторы жалоб предпочитают использовать слова «заявление» и «клевета».

Когда в 1936 году во время проверки документов некоего Ткаченко исключают из партии на основании сигнала о том, что он скрыл свое социальное происхождение, а также факт, что четверо из его братьев якобы состояли в отрядах басмачей[253], он пишет M И. Калинину.

И не просто просит главу ВЦИК вмешаться. Осуждая предпринятые против него действия, Ткаченко ссылается на статью 127 конституции «гражданам СССР обеспечивается неприкосновенность личности». И риторически вопрошает: «Дает ли мне права Конституция требовать по советской линии фамилию клеветника на предмет привлечения его к ответственности за клевету»{739}? Но примеры подобной открытой постановки вопроса все же встречаются редко, и мы помним, что в июне 1938 года собеседник Молотова самым яростным образом обрушивается на практику доносительства, но под покровом анонимности:

«…их арестовали по доносу, по злоумышленной клевете подлеца-карьериста, который, желая показать свою “бдительность” губит человека и не одного, а сотни и тысячи…»{740}

Властям, таким образом, не удается своей пропагандой полностью заставить советское общество принять новые ценности. В последнем письме автор использует слово «донос», значит, оно исчезло не полностью. И если трудно делать какие-то общие выводы из примеров, которые мы только что привели, нам кажется необходимым подчеркнуть, что в течение всего изучаемого периода сохранялось отторжение доносительства, продолжала существовать определенная нравственная позиция.

Мы говорили о критике практики извне: она идет от тех советских граждан, которые отвергают подобную форму сотрудничества с властью. Отношение к сигналу неизбежно более противоречиво у тех, кто пишет. Случается, что неловкость читается сквозь строки. Некоторые, подписывая письмо, тем не менее просят не называть их имени, так как благодаря этому их «слабые нервы в этом не будут надорваны»{741}. Желание сотрудничать с режимом в этом случае плохо скрывает неспокойную совесть, угрызения которой выдают понимание неблаговидности совершаемого поступка. Другие пишущие, хотя и не признаются столь открыто в своем чувстве неловкости, тем не менее дают понять, что решиться на подобный шаг им было нелегко. Они используют слова из лексического поля необходимости: «Я вынужден сообщить Вам…» Даже если эти формулировки отчасти риторичны, они все же свидетельствуют об испытываемой неловкости. Писать вынуждают обстоятельства, а не уверенность, что совершаешь хороший поступок.

Существует и еще более двусмысленная позиция. Некоторые жалобщики делают упор на свои прошлые заслуги и на свои доносы. Речь чаще всего идет о том, чтобы убедить в своих правах адресата письма. Факт доноса, таким образом, представлен как услуга, оказанная режиму, в обмен на которую просят о благодеянии. Доносительство воспринимается, следовательно, как усилие, которое заслуживает вознаграждения. Речь не идет об отторжении, авторы в полной мере берут на себя ответственность за свой поступок. И все же говорить о полном приятии трудно. Доносительство не рассматривается как чисто идеологический, самодостаточный поступок. 9 ноября 1937 года некий доктор экономических наук пишет Молотову:

«Я был одним из первых и последовательных разоблачителей вредительских “теорий” и практики кондратьевцев, причем разоблачал не только в стенах Наркомзема, но и в печати и там где большевик должен в первую очередь разоблачать вредителей»{742}.

У других больше пафоса. Так, жена старого коммуниста, арестованного по ложному доносу, вступается за мужа и настаивает на том, что он верно служил советскому государству, «не раз проявляя большевистскую бдительность в раскрытии того или другого врага народа»{743}. Этот аргумент часто повторяется в письмах, написанных, чтобы защититься[254]. Как если бы участие в доносительстве было основанием для снисхождения со стороны режима.

Без излишнего энтузиазма другие авторы выражают свою уверенность в том, что они поступают хорошо. Для них слова «считаю своим долгом» — не пустой звук. Доносительство воспринимается как совершенно нормальный способ сообщить власти необходимые, по мнению авторов, сведения. Так происходит с большинством писем: в них не звучит ни энтузиазма, ни стеснения. Отношение к доносительству вполне безмятежное: это и не предосудительное действие, но и не священный долг, а всего лишь способ поставить власть в известность или решить проблему. Случайным проявлением повышенной бдительности следует, по-видимому, считать уже упоминавшееся письмо воронежского крестьянина, пытавшегося сорвать маску с нового директора государственного банка. Если сомнение зародилось, то нормально, по мнению автора, сообщить о нем руководителям страны. Таким безмятежным отношением к поступку информирования власти можно, по-видимому, объяснить малое число анонимных писем, которое нам удалось найти. Писавшие не стыдились того, что делали.

Наконец некоторые относились к доносительству даже с энтузиазмом. Отдельные авторы не просто осознают свой долг и принимают ситуацию, но идут дальше и действуют с воодушевлением. Во время чистки в «Правде» бывший сотрудник, когда-то участвовавший в рабкоровском движении, направляет не менее семи писем в комиссию Центрального Комитета партии по расследованию, все эти письма касаются разных людей и в общей сложности насчитывают более пятидесяти страниц! Заявления этого же субъекта можно найти даже в архивах комсомола{744}! По случаю чистки в Союзе советских писателей секретарь Центрального Комитета А.А. Андреев получил письмо, которое начинается следующим образом:

«Глубокоуважаемый товарищ Андреев! Хотя в ЦК, полагаю, имеется достаточно материала о безобразиях, творящихся врагами, бюрократами, групповщиками в издательствах, журналах и в союзе писателей, все же я считаю своим долгом и необходимостью сообщить следующее, исходя из народной пословицы: “Кашу маслом не испортишь”»{745}.

Легкость, с которой автор говорит о серьезном (что бы о нем ни думать) поступке, который совершает, весьма красноречиво свидетельствует о его отношении к доносительству. Мстительная радость, звучащая в этих строках, тем не менее достаточно редка для исследованного корпуса писем. Сторонники доносительства, как правило, более сдержанны в своих оценках.

Отношение населения к доносительству, таким образом, очень разнообразно. Нельзя, по-видимому, сделать вывод о том, что общество в целом отторгало подобное поведение. Но и противоположное утверждение было бы в равной мере некорректным: тридцатые годы не были годами доносов всех на всех. Несмотря на усилия режима, общество неоднородно, и доносительство вызывает отторжение, неловкость или приятие. Кто же решается на этот шаг? Кто такие авторы сигналов?


Доносители, кто они (статистика)?

Выстроенная властью широкая сеть должна дойти до максимально большой части населения. Как меняется облик доносителя в зависимости от инстанции приема доноса[255]? Например, в «Крестьянскую газету» обращаются в основном крестьяне, но гораздо труднее определить социальный статус тех, кто пишет Калинину или в партийные инстанции. Статистика, подаваемая самими этими организациями, использует только самые общие советские социопрофессиональные категории (рабочие, крестьяне, служащие), к которым добавляется бесчисленное множество постоянно меняющихся и не очень значимых делений на группы. Можно только удивляться, на основании чего делались эти статистические подсчеты, так как из письма чаще всего невозможно понять, каково реальное социальное положение его автора. Необходимость представить эти данные, чтобы украсить ими обязательные отчеты (например, в 1932 году, после пятидневника по работе бюро жалоб), конечно же, подталкивала многих составителей к импровизации и экстраполяции!

Статистика, представленная «Горьковской коммуной» в 1934{746} году и в меньшей мере — в 1936{747}, относится к тем немногим, где процент «неизвестных» авторов велик. Поэтому ее можно считать более надежной и провести ее основании более детальное исследование писавших в значимую областную газету.

Довольно отчетливо преобладание городских жителей: «разоблачители» — это в основном «служащие», затем, в равных долях, — «рабочие» и «колхозники». Приблизительно каждое четвертое письмо (24,8% в феврале 1936 года и 28,7% в ноябре 1936) пришло из различных районов Горького. Кроме того, если, даже на основании имеющихся у нас фрагментарных данных попытаться проанализировать происхождение писем по районам, можно также заметить, что самое большое их число происходят из «промышленных» зон области с высокой плотностью городского заселения (Богородск, Балахна, Дзержинск, Бор, Вача). Сельские районы охвачены в гораздо меньшей степени. Также довольно отчетливо сказывается удаленность от центра. Жители далеких от Горького районов, таких как Кологрив, Пыщуг или Мантурово[256] на севере области, не пишут или пишут мало. Напротив, районы, преимущественно сельскохозяйственные, такие как Лысково или Дальне-Константиново, но расположенные километрах в шестидесяти к востоку от столицы области, пишут относительно чаще, чем промышленные районы. Похоже, что играет свою роль и транспортная доступность: города, расположенные вдоль железной дороги Горький — Киров, являются важными «отправителями», например, Семенов, Красные Баки, Урень и Шахунья.

Более тщательный анализ этого потока писем подтверждает, что есть особенности, связанные с тем, откуда идут письма: существует городской и сельский ритмы написания писем. Минимум писем, написанных колхозниками и крестьянами-одиночками, приходится на разгар лета (август), а интенсивная фаза — на весну. Во время страды земледельцы заняты полностью, и у них нет времени даже подумать о том, чтобы кого-нибудь разоблачить или на кого-нибудь пожаловаться. Напротив, зимой и весной — время сбора налогов и период, когда надо дожить до нового урожая, — благоприятны для жалоб, в этот период усиливается социальная напряженность. Сравнивая этот поток с общим потоком писем, получаемых газетой, можно констатировать, что доля крестьянских писем выше в первой половине года и резко снижается во второй его половине.

Данные о Центральном бюро жалоб, которыми мы располагаем, подтверждают эти выводы. Колхозники, составлявшие более 37% населения в 1937 году, составляют лишь 7,5% направивших жалобу в Центральное бюро в 1936 году{748}. Рабочие также жалуются относительно реже (32% населения, 7% жалоб), чем служащие (13,6% населения). Эти данные, вероятно, объясняются степенью владения письменной речью (крестьяне в своем большинстве остаются малограмотными) и незнанием инструментов, которые имеются у них в распоряжении, в то время как городские служащие достаточно решительно берутся за перо. Цифры для Горьковской области примерно такого же порядка{749}. Рабочие жалуются мало: от 5% (1932) до 14% (1937) в то время как служащие обращаются в бюро жалоб чаще (приблизительно 20%). На уровне собственно города Горький{750} можно получить результаты с более тонкими различиями. Высокая концентрация рабочих объясняет их высокую долю среди авторов жалоб (41%). Другая широко представленная социальная категория — это служащие (27,5%).

Сигнал, таким образом, является оружием, широко используемым в советском обществе. Однако следует провести целый ряд различий — в зависимости от уровня, на который письмо направлялось. Уже описанные нами центральные фигуры, к которым шли обращения, и наиболее широко распространявшиеся газеты становятся адресатами самых широких кругов населения, безотносительно к преградам, которые создают неграмотность и недостаток образования. Похоже, что крестьяне охотнее обращаются в «свою» «Крестьянскую газету» или к «своему» представителю во власти, М.И. Калинину. Они пишут также всем, кто обладает особой аурой: Сталину или, на областном уровне, первому секретарю партии[257]. Если же спуститься вниз по административной лестнице или по уровню престижа, то представляется, что к сигналам прибегает менее многочисленная, но лучше устроенная часть советских людей: скорее горожане, чем сельские жители, скорее служащие, чем рабочие. В полной мере свою роль играют и культурный капитал, и уровень грамотности.

Тем не менее статистические данные, имеющиеся в нашем распоряжении, не очень дифференцированы. Что скрывают под собой такие термины как «рабочий», «крестьянин», или «служащий»? Лишь содержательный анализ самих писем-доносов позволяет лучше понять, кто же были эти разоблачители.


Автопортреты

Авторы писем подчас описывают самих себя. Сведения, которые они в этом случае сообщают, не ограничиваются полом, социальной принадлежностью или указанием региона. Многие письма часто в изобилии содержат ценные факты, связанные с настоящим или с прошлым пишущего. Рассказывать о себе, как известно, было одним из традиционных упражнений любого большевика, от которого требовалось более или менее регулярно заполнять автобиографические анкеты, которые затем попадали в личные дела. Члены партии, а также ответственные сотрудники государственного аппарата должны были сообщать сведения о себе (прошлое, социальное происхождение, профессию, революционные заслуги, если таковые имелись), а также о своих близких. Автобиографические сведения и этапы жизненного пути являлись важнейшими моментами, на которые прежде всего обращали внимание во время чисток. Поэтому не следует удивляться сверх меры, что в наших письмах мы можем найти подробные автобиографические сведения.

Прежде чем начать их анализировать, необходимо уточнить, что работать с ними надо очень осторожно: как и ряд других, мы об этом еще будем говорить, автобиографические сведения являются частью стратегии убеждения, выстроенной автором сигнала. Их приводят, как правило, в начале или в конце письма. Понятно их назначение: речь идет о том, чтобы убедить читателя. Предосторожности методологического характера не должны, однако, стать препятствием для обсуждения этого ценного материала.

Попытка построить идеальный тип доносителя при помощи сведений, содержащихся в письмах, приводит нас к описанию советских людей, нашедших свое место при этом режиме. В обществе, которое провозглашает освобождение, пусть и относительное, женщин, остается все же во власти мужчин, именно эти последние составляют основную массу авторов сигналов: 68% из исследованного корпуса против 11% женщин и 8% коллективных писем[258].

То, что доносители сообщают о своем социальном происхождении, также свидетельствует о поддержке ими режима. Те, кто рассказывают о себе, стараются этим рассказом показать, что именно дала им советская власть. В этом смысле в письмах постоянно присутствует фигура отца, которая, похоже, является одним их наиболее эффективных средств дифференциации. Большинство авторов принадлежали к обездоленным при царском режиме социальным группам: рабочие, бедные крестьяне, батраки. Письма рассказывают своеобразную историю «золушек» на советский манер{751}, как, например, этот украинец, бывший председатель сельского совета, который начинает свое письмо словами:

«Я, Гражданин села Вендичан Могилев-Под р-на Винницкой области М. Степан Артемович, выходец из батрацкой семьи, отец мой умер в помещичьем коровнике…»{752}

Многие авторы (8%) выставляют на первый план свое несчастное детство:

«Я сын бедного лесоруба с. Виндрея Салазгорской вол. Б.-Демьянского уез. Пензенской губ. <…> До 13 лет воспитывается чужими щами, молоком и корками хлеба, ходил рваный и голодный»{753}.

Апелляция к прошлому служит в равной мере для того, чтобы дать импульс к нападению и для того, чтобы обосновать защиту. Автор, которого упрекают, что он преследовал сельского корреспондента, энергично протестует против этих обвинений и нападает на местные власти, мол, они — настоящий «гнойник». Его детство, как он считает, должно свести на нет любые порочащие его измышления:

«Родился я в 1895 г. детство мое до 1911 года протекало в деревне, жили очень бедно, я помню подчас голодали, подбовляли в хлеб сурогать и ходили собирать куски (нищенствовали). В 1911 г. я пошол в отход»{754}.

В автобиографических абзацах авторы очень настаивают на принадлежности к угнетенным при царском режиме, это словно бы дает им особые «права» в новом обществе. Представители национальных меньшинств Российской империи (но также и СССР) усиленно подчеркивают, что пострадали от дискриминации. Так, азербайджанец, ставший жертвой преследований в Армении, пишет следующее:

«Отец из трудящихся. Из-за политики армянской Дашнакцутюнов, мы были вынуждены эмигрировать из родины (с 1917 по 1920). После создания советской власти в Армении мы вернулись домой. С 1922 по 1929 г. бесперерывно работал в разных советских органах. С 1931 по 1934 г. работал народным судьей Базар Кичарского р-на…»{755}

Подобные оправдания имеют, конечно же, не только социальный или национальный, но и политический характер. Упоминание о принадлежности к большевистской партии или к ее сторонникам также постоянно встречается в письмах-разоблачениях: чуть более трети авторов изученных писем выставляют на первый план свое участие в структурах сталинской власти. «Революционный послужной список» также упоминается регулярно. Речь идет о давнишнем членстве в партии, об участии в политической борьбе до революции или об участии»в событиях 1905 и 1917 года. Как мы видели, многие напоминают о своем участии в забастовочном движении, а другие ограничиваются тем, чтобы описать себя: я — человек, «…с раннего детства чутко реагировавший на рутину произвола и бесправие старого режима»{756}.

Если рассказ о прошлой жизни ведется с целью показать близость к идеалам режима, описание жизни настоящей подчеркивает слабость пишущего и тем самым свою социальную незащищенность. «Сигнализируют» не элиты. Речь идет о простых коммунистах, рядовых членах партии или о людях, не занимающих высокие посты, они пишут жалобы на вышестоящее начальство. Среди сельских жителей — это колхозники или, довольно часто, — работники среднего звена (бухгалтеры и т. п.). Противоположные примеры не имеют документальных подтверждений: мы нашли всего одно заявление, написанное председателем колхоза{757}.[259] Между тем легко можно представить начальника, желающего по-быстрому избавиться от подчиненного, ставшего ему помехой. Но среди изученных нами писем таких случаев нет.

Вполне возможно, что автор жалобы мог занимать ответственный пост в прошлом (многие из пишущих — бывшие председатели сельсоветов, ответственные партийные работники или управленцы), но сигнал чаще всего бывает направлен после отстранения от должности. Эта характеристика, очень отчетливо прослеживающаяся в изученном корпусе текстов, позволяет еще раз подчеркнуть достаточно двусмысленный статус заявителя-доносчика в советском обществе. Очень точным определением для них было бы «угнетенная группа угнетающего класса»[260]. Многие разоблачители чувствуют, что не могут дальше продвигаться по карьерной лестнице и испытывают горечь по этому поводу:

«Только, только начинаешь оправляться материально как наступает беда. Нет ни денег, ни своей квартиры и неопределенность положения без работы.

Наш вождь и учитель т. СТАЛИН сказал “жить товарищи стало легче, жить стало веселее” Эта характеристика дана гениальным человеком, вождем революции. Она бесспорно верна. Это положение мы приветствуем»{758}

О несчастьях и жизненных трудностях никогда не говорится открытым текстом, и, во всяком случае, в них никогда не упрекают действующую власть. Однако отчаянное положение авторов отдельных писем совершенно очевидно. Донос на соседку, которая ворует на работе еду, столь же красноречиво говорит о голоде, как и демонстрирует возмущение незаконными действиями{759}:

«Батенко намеренно хвалилась передо мною — вызывая меня на эксцессы, как много им дают всего в распреде, подносила жирного гуся — показывая его и говорила: вот каких гусей мы получаем, а завтра будут давать индюков, хвалилась какое жирное молоко она получает, как много сметаны, из которой она делает масло.

Хвалилась намеренно передо мной, зная что я с детьми и теткой сижу на одной похлебке и куске ржаного хлеба, стараясь вызвать во мне раздражение и недовольство, которого я ей однако никогда не высказывала.

Питались они всю зиму действительно так как мало людей питалось и в до-военное время пекли то и дело белые пироги и булки — жарили пирожки делали бесконечные пельмени».

В этих письмах видны неустроенность и непрочность жизни, проблемы, с которыми советским людям приходилось сталкиваться в повседневном быту. Неурядицы со всей силой обрушиваются на авторов писем. Так, речь постоянно идет о жалких жилищных условиях: отсутствие отопления, недоделанные, слишком тесные или в аварийном состоянии квартиры — вот то, с чем доносители неизбежно сталкиваются каждый день.

В этом смысле они — те, кому официальные речи дают основание надеяться на лучшее, кто в полной мере является символом изможденного общества. Обиженные в своем стремлении к большей власти, к более «веселой» жизни, они прибегают к средствам косвенного насилия, чтобы дать выражение своему недовольству.


Доносители в советском обществе: распространение практики

Ограничиться сведениями об авторах, содержащимися в самих письмах, означало бы заведомо исказить наше исследование. Слишком часто их цель — придать веса просьбе. Отчеты о расследованиях порой содержат информацию о жалобщике и тем самым позволяют нам дополнить наше знание. Кроме этого, руководители бюро жалоб и других инстанций приема сигналов ведут статистику по авторам полученных писем. На основании этой статистики, когда-то более детальной, когда-то менее, не всегда возможно делать достоверные выводы. С сельском районе, таком как Починковский, совершенно не удивляет, что 65% жалующихся — крестьяне. Эта категория, которая включает в себя лиц разного статуса (колхозников или частников), не расписана подробно в статистических данных, представленных в 1932 году{760}. Тем не менее такие цифры, как правило, представляют большую ценность и весьма удачно позволяют дополнить предыдущие.

Прежде всего важно подчеркнуть, что доносительство является, по-видимому, повсеместно распространенным явлением. Во всяком случае, по-настоящему «белых пятен» доносительства не существует. С точки зрения географии, доносы пишут во всех регионах СССР. Архивы «Крестьянской газеты» систематизированы по месту происхождения жалоб. Письма приходили не только из РСФСР, но и из всех республик Союза. На областном уровне источниками сигналов являются все районы Саратовской и Нижегородской областей. Спектр социальной принадлежности доносителей, таким образом, шире, чем это может показаться на основании их автопортретов: от простых, почти неграмотных крестьян и рабочих[261] до писателей[262].

Властная элита, похоже, в доносительстве не участвует: авторы писем никогда не являются представителями власти, будь то мужчины или женщины.

В институты приема сигналов обращаются все категории советских граждан, и при этом значительная часть писем принадлежит мужчинам и женщинам, стоящим вне этого общества. Так происходит, например, с национальными меньшинствами. В 1937 году грек из Донской области написал в Москву в Совет национальностей «жалобу» на замначальника политотдела зернового совхоза, где работал, из-за расистского к себе отношения{761}. Евреи из Томска также пишут об антисемитизме представителя партии в своем жилищном кооперативе{762}. Среди авторов есть и несколько крестьян-единоличников. Этим понятием чаще всего называют крестьян, исключенных из колхозов, которые пытаются восстановить свои права. Их послания несколько особые, они пишут в основном о действиях местных властей и их злоупотреблениях, в частности в налоговой сфере.

Отчеты о расследованиях показывают, что наличие социального клейма не мешает обращаться в органы работы с письмами граждан. Кулаки, «нетрудовой элемент»[263], а также заключенные пишут жалобы, как и все остальное население. Так происходит, например, в 1935 году, когда некто Панов из Межевского района обращается в приемную Калинина чтобы заявить о причинах своего исключения из колхоза (попытка заставить замолчать, зажим критики со стороны дирекции). Делу не дают хода на том основании, что «Панов, начиная с 1922 г. по 1932 г. систематически держал батраков и сезонных рабочих, арендовал землю и занимался спекуляцией»{763}. Следовательно, он является кулаком, и его исключение оправдано. Подобные сведения, конечно же, приводятся для того, чтобы представить авторов писем не заслуживающими доверия. Но при этом они показывают, насколько широко использовалась жалоба-донос. В данном случае речь идет о тех, кому нечего терять или, что почти одно и то же, о тех, у кого нет другого выбора, как писать во власть.

Маргинальность авторов писем может определяться социальным происхождением или быть более очевидной, как в случае заключенных ГУЛАГа{764}. Каким бы удивительным это ни показалось, среди писем, направленных в официальные инстанции, есть множество таких, в которых говорится о применении пыток, об условиях содержания заключенных. В отличие от анонимок, которые мы приводили в предыдущей главе, здесь речь идет об очень содержательных письмах, подписанных конкретными лицами. Некоторые заключенные не принимают своего нового положения и пытаются, даже находясь в лапах чекистов, увлечь за собой в своем падении вчерашнего врага. Заключенный с Дальнего Востока, Александр Максимович Ч. присылает на Кавказ (откуда он родом) в газету письмо, в котором выражена его сохраняющаяся уверенность в том, что:

«…вся эта ложь, которую состряпали аполлонские районные дельцы следственно-судебных органов, высосав из пальца мне обвинение и засадив меня в тюрьму, тем самым постарались сплавить меня на Дальный Восток. Они надеются, что одним общественным обвинителем стало меньше и своим гнусным поступком думали сделать из меня противника соввласти, но я, несмотря на все лишения и переживания ссыльной жизни, и поныне остаюсь тем же патриотом советской страны, каким был и на воле»{765},[264]

Он пользуется случаем и в этом письме еще раз обвиняет судебную власть своего района в том, что «она сеяла вражду к соввласти среди масс».

Другие используют сигнал для того, чтобы пожаловаться на условия своей новой жизни. Николай Буланов, заключенный из казахстанского лагеря, что рядом с Алма-Атой, сумел «нелегальным путем»{766} переправить письмо отцу и просит его отправить послание далее:

«Я прошу, умоляю тебя отец передай это мое письмо кому знаешь сам, или парткому, или председателю Ленинградского Исполкома, или кому уже сам знаешь — из авторитетных чекистов и представителей государственной власти».

От чтения этого письма бросает в дрожь. В нем подробно, холодно и трезво описаны условия жизни в лагере, где содержится автор. Даже в такой крайней ситуации, где неопровержимым образом проявляет себя подлинная природа сталинской власти, этому человеку все еще хочется верить в действия политиков из центра:

«Несмотря даже на то, что уже 14-й год существует диктатура пролетариата, 11-й год существует в автономной КССР Власть Советов — здесь все еще существуют страшные застенки царских тюрем, где пытают, бьют заключенных, морят их и холодом и голодом. Насилуют их прямо в рот (вместо ананизма) и в довершение всего это — кошмар, ужас»{767}.

Некоторые не ограничиваются общими утверждениями и нападают на лагерное начальство. Мы помним, что Федор Георгиевич Чернов, заключенный семьдесят первой колонии четвертого отделения Амурлага, обратился к прокурору СССР с заявлением о провокации группы «наседок», организованной начальником семьдесят шестой колонии и о «незаконном отборе личных вещей у заключенных, об издевательстве и насилии над личностью заключенных»{768}.

Распространенность практики доносительства такова, что не позволяет нам поддаться миражу специфической русской болезни, связанной с «особым геном»{769}. Конечно, следует учитывать российские корни представлений о взаимоотношениях государства и его подданных. Но использование письма-жалобы не является национальной особенностью. Иностранцы, живущие на советской земле (инженеры, но также и рабочие), тоже прибегают к этому средству. Так поступил, например, немецкий рабочий с целлюлозно-бумажного комбината в Балахне{770} (Нижегородская область). Он великолепно усвоил нормы подачи сигнала:

«Мое письмо не преследует цели создавать конфликты, но оно должно служить товарищам в качестве основания и материала для устранения неполадок и конфликтов в производстве».

Автор письма, рабочий из Германии, член компартии Германии привлек на работу в СССР ряд специалистов бумажной промышленности. Эти немцы, всего около пятидесяти, очень быстро оказались недовольны своей участью и пригрозили устроить забастовку. Они заявили о своем недовольстве, немного разгоряченные спиртным, на вечеринке, где кое-кто из них произносил «антисоветские» речи, о которых автор письма незамедлительно сообщил в партию, выступив предварительно перед своими товарищами («Само собой понятно что я как коммунист на эту склоку в бездействии смотреть не мог»). Подчеркнув свои заслуги, что доказывает полное усвоение практики, он переходит к личным проблемам. Ответственность за них он в значительной мере возлагает на главного техника завода, «друга бывшего белогвардейца», который, по его словам, бессмысленно придирается и притесняет его (отказ предоставить отгул, переселение в другую квартиру, снижение зарплаты).

Этот немец — не единственный, кто сигнализирует властям. Американский инженер Ф. Герцог (он живет и работает в Свердловске) пишет Молотову, выражая сожаление, что «все его предложения по линии рационализации чертежно-проектного дела, которые должны были дать большую экономию саботировались и срывались людьми, которые сейчас арестованы». По-видимому, ситуация не улучшилось, потому что он называет это положение «безвыходным»{771}. Подобные письма встречаются не часто, но они есть во многих архивных фондах — как центральных, так и местных.

Похоже, что практика получила распространение даже за пределами СССР. Некоторые французские коммунисты писали советскому руководству подобного рода письма, чтобы найти выход из неразрешимой ситуации. Так, сотрудник коммунистически ориентированного кинообъединения «Сине-Либертэ» обращается за помощью к Молотову{772}. Письмо, написанное по-французски, поражает своим сходством с письмами советских людей тех времен. В нем присутствует та же наивная вера в возможность участия в деле представителя коммунистического движения, наделенного властью. То же указание по имени на человека, ответственного за проблемы (автор даже приводит его адрес!), то же ощущение тупика, из которого можно выйти только благодаря «божественному» вмешательству.

Наверняка иными побуждениями руководствовался Луи Арагон, когда в декабре 1935 года посылал двум советским ответственным лицам — А.С. Щербакову (первому секретарю Союза советских писателей) и М. Кольцову (редактору газеты «Правда»), «сигнал» о «недопустимом» поведении писателя Безыменского во время его поездки во Францию{773}.[265] Это письмо явилось следствием статьи Безыменского в «Литературной газете», где он выставлял себя весьма успешным и рассказывал о выдуманных встречах, которых на самом деле никогда не было. Поведение советского поэта, по-видимому, до крайности раздражило его французского собрата:

«Б., например, в присутствии писателей, прерывает своих товарищей[266], объясняя им, что они должны говорить. Он поддерживает среди них дух соперничества, старается уронить в моих глазах Сельвинского, прибегал к авторитету Маяковского, делает невозможной жизнь для Кирсанова, приставая к нему с непрерывными замечаниями, совершенно смешными в тех случаях, когда они не являются прямой пародией и т. д.»

И здесь логика та же: добиться, чтобы более высокий авторитет применил силу: «Постарайтесь не направлять этих[267], слишком уж примитивных в своем поведении людей, мало способных олицетворять собой ВКП(б), репутация и престиж которой нам дороже всего» Это обращение носит исключительный характер, но оно не выглядит кричащим несоответствием на фоне всего остального корпуса писем. Его автором вполне мог быть и советский писатель.

То, что к «сигналу» прибегают пострадавшие от репрессий советские граждане и даже иностранцы, очень хорошо дополняет коллективный портрет доносителей. Конечно же, последние упомянутые случаи не составляют основной массы, но их присутствие не позволяет, когда мы ищем причины распространенности явления, удовлетвориться только завистью и социальной озлобленностью. Буксующий социальный механизм сталинского режима, чрезмерная иерархичность общества, постоянный произвол — все это, вероятно, столь же важные факторы. Качественный анализ сведений, содержащихся в письмах или сопроводительных документах, позволяет изучить социальный статус тех, кто разоблачает и доносит.

Сообщать наверх — значит совершать акт косвенного насилия, подчеркивает Люк Болтански: тот, кто отправляет разоблачительное письмо, ждет от властной инстанции, в которую пишет, чтобы она применила насилие вместо него{774}. Донос-разоблачение, таким образом, чаще всего рассматривается как оружие слабого, к нему прибегают люди, лишенные обществом как средств защиты, так и средств нападения. Это как раз и подчеркивает Филипп Бюррен, говоря о Франции периода оккупации: «Донос — оружие слабых, тех, кто не может устоять перед соблазном заставить работать в свою пользу силу чрезвычайных полномочий». Он особенно подчеркивает, что «в то время как женщины составляли небольшое меньшинство в общем числе попавших под чистки, они сверх часто фигурируют в делах о доносах»{775}.

Портрет доносителей в СССР тридцатых годов, который можно нарисовать, не противоречит этому утверждению. Тем не менее здесь многое следует уточнить. Доносительство является массовым явлением, большинство социальных групп в стране обращается к власти, чтобы сообщить ей о своих обидах и недовольстве. Даже самые ущемленные в правах: кулаки, «бывшие», вплоть до заключенных — все используют это единственное им доступное средство, так они слабы. Но в основном доносительством занимаются промежуточные слои советского общества: рабочие, колхозники, служащие или руководители невысокого ранга. Иногда они — члены партии и обладают крохотной частью символической власти и вовсе не являются самыми беззащитными в сталинском обществе. Но и этих людей неустроенность и повседневное насилие делают уязвимыми. Обращаясь к государству с тем, чтобы через него применить насилие, они ищут способ подтвердить свой социальный статус. Практически все советское общество беззащитно по отношению к государству.

Изучая биографические сведения, содержащиеся в разоблачительных письмах и жалобах, мы столкнулись с одной из принципиальных проблем в исследовании этих текстов: недостаточной надежностью и неполнотой информации, которую они содержат. Нарочито подчеркнутые факты и намеренные умолчания являются частью некоей стратегии, часто бессознательно осуществляемой пишущим. Биографические сведения имеют определенную цену. Эта проблема, впрочем, шире и касается не только рассказов о жизни. Письмо-донос существует не само по себе: у него есть читатель. Это он должен действовать, и это его надо убедить. Формы, темы и сообщаемые сведения очень сильно зависят от избранной стратегии.


ГЛАВА 13.