Донос: «воплощение в тексте»[268],[269]
То, каким образом проблемы людей находят свое выражение в сигналах[270], — как с точки зрения содержания, так и с точки зрения формы — превращает эти писания в самостоятельный жанр и не позволяет ограничиться исследованием сказанного в доносе напрямую. Здесь важнейшее место занимает читатель: как подчеркивает Кристиан Жуо, изучавший разоблачения другого типа, мы имеем дело с «воинствующим письмом, которое предполагает стратегию и тактику выбора угла обстрела аргументами и выделяет большое место читателю, который всегда находится очень близко»{776}. Доносительство, каким бы оно ни было, имеет своей целью «переход от чтения или слушания к действию»{777}. В этих условиях первая задача автора доноса — сделать так, чтобы его письмо прочитали, чтобы оно привело к желаемым результатам, главное: чтобы оно не попало в мусорную корзину. Велик риск, как подчеркивает горьковчанин, пришедший в отчаяние от бесплодности своих писем, остаться, «как глас вопиющего в пустыне»{778}. Все элементы письма, пусть даже и бессознательно, выстраиваются так, чтобы убедить читателя в правдивости изложенных фактов и в необходимости действовать. Каковы же средства, которые используются для того, чтобы добиться нужной эффективности? Некоторые ограничиваются «приманкой», как один колхозник из тамбовской области, написавший в «Крестьянскую газету». Он намекает на новые разоблачения, но просит, чтобы ему выслали бумаги, так как ему не хватает{779}. И редакция высылает ему бумагу! Чаще, однако, приемы не столь заметны, тем не менее они являются элементом, определяющим форму сигналов.
Подстроиться под адресата
Мы видели, что спектр возможных адресатов широк: власть предоставляет советским людям на выбор множество инстанций приема сигналов — как тайных, так и явных, в большей или меньшей мере выставленных на показ и заметных. Выбор этот, однако, не безразличен: обратиться к Калинину, Сталину или Ежову — совсем разные по смыслу вещи. Как рассуждают авторы сигналов? Почему они решают написать тому, а не иному адресату? Какие стратегии советские люди используют, чтобы добиться своей цели? Авторы писем выбирают из трех разных ходов: отсутствие открыто заявленного адресата (это относится к большинству писем в газету), обращение в административный орган и индивидуальное письмо. Соответственно этим трем возможностям существуют и три разных типа писем.
Самыми нейтральными являются обращенные к государству письма без указания имен адресатов. Они направлены не Калинину, а во ВЦИК, не Молотову, а в Совет Народных Комиссаров. Авторы этих, адресованных институтам писем, в наибольшей степени оперируют фактами. В них большей степени, чем во всех остальных сигналах, выражено определенное представление о справедливости и о правах советского гражданина. Язык таких писем достаточно сдержан и выдержан в канцелярском стиле: нередко можно встретить зачин «я, нижеподписавшийся…» Эти письма свидетельствуют о желании сделать максимально объективным процесс выявления проблемы и жалобы на нее. Подчас это приводит к тому, что, от обилия канцеляризмов и излишне усложненного синтаксиса текст трудно понять. Вот, например:
«В Комиссию Н.К. Р.К.И. Заявление
Настоящим прошу Вашего воздействия при Вашим расследован, обратить внимание на ниже следующ. пункты…»{780}
Нагромождая витиеватые выражения, автор счел недостаточным употребить название НК РКИ, он добавил к нему совершенно ненужное и неуместное слово «комиссия», вероятно, чтобы придать серьезности просьбе.
«В ЦКК Всесоюзной Коммунистической партии.
Группа членов и кандидатов партии обращаются непосредственно в ЦКК расследовать нижеуказанные факты и положение обувной фабрики им. т. Микояна в Ростове н/Д. Выполняя все решения партии, мы должны обстоятельно в самой простой форме творящееся на вышеназванной фабрике доложить В/как самому высшему органу партии…»{781}
И здесь рабочие, не очень умело владея пером, нагромождают имитирующие юридический стиль тяжеловесные выражения, стремясь усилить значимость написанного.
По содержанию эти письма очень сдержанны. В них мало лирических отступлений и хлестких выражений. Обращаясь в комитет партии, директор школы № 15 Сормовского района не ищет виноватых. Он ограничивается описанием конкретной проблемы, в частности подробно говорит о состоянии крыши в школе. Он заявляет о возмутительном положении вещей, но делает это в очень взвешенных выражениях, отмечая, что кое-что сделано для «ликвидации указанных недостатков, однако работа идет недопустимо вялыми темпами»{782}. Обращаясь в комитет партии, он просто хочет добиться, чтобы были приняты «решительные меры для устранения указанных дефектов».
В противоположность этой сдержанности в сигнале, напрямую адресованном значимой фигуре, делается попытка установить личный, даже близкий контакт, между заявителем и адресатом. Именно в письмах такого типа биографический элемент несет наибольшую нагрузку: речь идет о том, чтобы взволновать, тронуть, подчас заинтриговать. Примером, пусть несколько карикатурным, но символичным, может служить следующее письмо, направленное Молотову в 1938 году. Тема в высшей степени альтруистична. Автор письма шокирован тем, что задета репутация супруги главы правительства{783}:
«Я вынужден к вам обратиться и прошу вас прочитать мое заявление лично так как вашу жену компрометируют пособники врагов народа проживающие в Запорожье».
Эта симпатия (как проявление сопереживания) к Молотову побуждает автора письма рассказать о женщине, которая в его городе распространяет слухи о том, что Полина Жемчужина якобы обещала ей получить для нее от Сталина премию в 1000 рублей. Автор не может терпеть, чтобы подобные заявления делал кто-то, столь близко стоящий к врагам, уже арестованным в 1937 году. Логика железная: поддержка, оказываемая друзьям врагов, может превратить супругу Молотова в подозрительное лицо! Не трудно, однако, увидеть всю относительность величия души автора письма, поскольку простое сопоставление адресов доносчика и объекта доноса показывает, что они соседи и, возможно, — с учетом советской системы распределения жилья, — коллеги по работе. Поле потенциальных мотивов обращения неожиданно значительно расширяется.
Доносители, во всяком случае, стараются привлечь читателя на свою сторону. Это может быть сделано уже в зачине письма. Авторы комбинируют различные выразительные средства русского языка, чтобы обратиться к человеку, соединяя уважение с отношениями близости. Зачин может строиться на такой подчеркнуто почтительной формулировке как «Глубокоуважаемый товарищ Калинин» или «дорогой товарищ», либо с использованием предполагающего большую глубину отношений слова «родной»[271], в котором звучит почти семейная близость. Доверительные отношения выстраиваются и тоном всего письма, пишущий иногда даже переходит на «ты». Во множестве случаев добавлены пометы типа «лично», «секретно». Также часто можно встретить извинения, что столь значимых людей пришлось «отвлекать от дел». Установление непосредственной связи — важная задача, и страх посредников очень заметен.
«В прилагаемое письмо решается судьба не только человека но решается важнейшее государственное дело и поэтому я вас очень прошу доложить об этом лично только и только т. МОЛОТОВУ»{784}.[272]
Установить прямую связь между доносящим и адресатом помогают всевозможные доводы: былые встречи, даже небольшое знакомство. Все годится для того, чтобы напомнить читателю о себе:
«ГЕНЕРАЛЬНОМУ СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(б)
тов. СТАЛИНУ И. В.
Кремль
Дорогой Иосиф Виссарионович!
Фамилия моя М. — проработал я в редакции “Правда” около 14 лет.
Вам лично очевидно, приходилось знакомиться с некоторыми моими неопубликованными материалами, также читать на страницах “Правды” статьи за подписью А. Самойлова (это псевдоним, данный мне редакцией).
По этим материалам Вы могли убедиться, что Ваши указания о том, чтобы уметь в нынешней обстановке распознавать врага, мною приняты к неуклонному исполнению во всей своей работе…»{785}
Эти попытки установить некую «близость» гораздо чаще встречаются в письмах, обращенных к центральному руководству. Политические руководители Горьковской области (такие как А. Жданов или Э. Прамнэк) получают значительно более сдержанную корреспонденцию. Конечно, в ней тоже встречаются многие описанные выше черты, но в целом подчеркнутая патетичность некоторых писем, направленных Калинину или Сталину, отсутствует. Это отчасти объясняется местом, которое руководители такого уровня занимают в общей стратегии доносителей. Они являются инстанцией, в которую можно обратиться, но ни в коем случае не последней. Высшие же руководители Советского Союза обладают огромным авторитетом и считаются практически всесильными. Среди обращений к ним можно найти целый ряд полных тревоги писем, которые говорят о последней надежде. В письмах в областные структуры не найдешь текста, подобного тому, который подписала эта восемнадцатилетняя учительница, безуспешно противостоявшая враждебности коммунистов в сибирской деревне, куда ее послали работать после окончания учебы:
«Помогите. На вас вся надежда. Я прямо руки на себя наложу. Мне теперь только с голоду умереть остается»{786}.
Вероятно, и между центральными фигурами существуют какие-то различия, однако точно определить их трудно: письма к Калинину, которыми мы располагаем, касаются в большей степени начала тридцатых годов, а корреспонденция Молотова относится к 1937–1938 годам. Экономический и политический контекст различен. Содержание сохранившихся писем и уже упоминавшиеся статистические данные, собранные приемной Калинина, показывают, что добродушный образ всероссийского старосты, созданный властью, по-видимому, имел успех. К нему скорее обращались, когда хотели пожаловаться или заявить о несправедливости (так, между 1930 и 1932 годом Калинин получил множество писем с жалобами на принудительную коллективизацию, на незаконное изъятие собственности{787}). Вне всяких сомнений, самые волнующие письма, которые нам приходилось читать, были обращены к нему. Сталин и Молотов тоже получали письма отчаяния. Тем не менее, обращаясь к председателю Совета Народных Комиссаров, советские люди редко подчеркивали его «доброту»: они больше выдвигали на первый план имеющиеся у него возможности вмешаться:
«В этот самый тяжелый момент моей жизни я решилась обратиться к j' Вам, чтобы просить Вас:
— Принять меня для изложения Вам всех обстоятельств дела, чтобы Вы, выслушав меня, могли дать Ваш совет.
— Оказать содействие в востановлении нас хотя бы элементарной справедливости, хотя бы в пределах возвращения нам отнятых у нас принадлежащих нам вещей, где бы мы могли жить вместе с дочерью и сестрой.
— Предоставить, если это возможно мне работу в Комитете по делам строительства при СНК СССР […]
С глубоким коммунистическим приветом!»{788}
Точно так же, обратиться к Ежову или Вышинскому людей побуждала не столько личность адресата, сколько его должность. Писали тем, кто символизировал собой репрессии, тем, кто мог оказать воздействие на судей или сотрудников НКВД. Это неизбежно ограничивало круг затрагивавшихся в письмах тем.
Наконец, отправляя сигналы в газеты, люди использовали форму, которая может показаться удивительной в тоталитарном обществе. Цель, множество раз провозглашенная авторами писем, — быть опубликованными на страницах издания. Эта надежда не совсем безосновательна. Мы уже видели: письма публиковались регулярно, хотя и в отредактированном виде. Популяризация такой фигуры как рабкор или селькор также сыграла свою роль в этой, по-видимому, глубоко укоренившейся вере, что твое письмо могут напечатать. Просьба о публикации — обязательное общее место в начале или в конце письма в газету. Кто-то ограничивается устоявшимися формулировками, кто-то вкладывает в свои письма больше чувства:
«Дайте мне честное слово и опубликуете в газетах, что вы не сделаете мне ничего, не присудите ни к висилице, ни к расстрелу, а уж про <…> каторгу и говорить нечего»{789}
Публикация, по представлению автора, является также и средством защиты. Часто можно столкнуться с наивным пониманием роли прессы, схожим с тем, которое существует в странах, где пресса является четвертой властью. Во всяком случае, письмо, опубликовать которое просит автор, обращено к широкой аудитории, к аудитории читателей газет: речь действительно идет о своего рода общественном мнении. Некоторые даже называют свое послание «открытое письмо», как это сделали руководители пожарной службы Московской области, которые попытались обнародовать свои обвинения в «Рабочей газете»{790}. Чтобы добиться удовлетворения своих требований, авторы призывают в свидетели остальное население:
«Кошмарные условия жизненной понорамы заставляют меня смело выступить перед лицом общественности по существу нескольких вопросов принципиальной важности»{791}
Стиль, конечно же, очень отличается от стиля обращения к высокому должностному лицу, которого просят о личном вмешательстве. Здесь почти нет или очень мало сентиментальных пассажей, нет или очень мало используются аргументы биографического плана. В таких сигналах автор не выставляет себя на первый план. Всем своим построением письмо стремится походить на статью в газете, даже орфографией фамилий тех, чьи действия разоблачают — они пишутся полностью и прописными буквами.
Часто используются очень резкие выражения. Сигнал этого типа находится под сильным влиянием образца, предлагаемого властью: он воспроизводит стиль и словарь властного дискурса. Письма, направленные в «Крестьянскую газету» или, на областном уровне, в «Горьковскую коммуну», имеют свой характерный стиль. Авторы часто дают написанному тексту броское и недвусмысленное название: «Помогите задержать партработника!»{792} или «Хватит очковтирательства!»{793} Они выдвигают все более и более хлесткие обвинения:
«Что же творится в Руднянской волости? Здесь коммунисты защищают кулаков и травят хорошего работника!»{794}
Эти письма являются также и самыми короткими. Автор, как правило, не утруждает себя нагромождением стилистических красот. Он прямо переходит к делу:
«А. Борис устроился врачем клиники Саратовского университета, являясь в действительности фиктивным врачем, т. к. все 5 лет, проведенные им формально в университете, он играл на сцене в провинциальных театрах, а сейчас этому врачу-преступнику вверяют жизнь людей!»{795}
Но все эти отличия — лишь внешние. Речь идет именно о выбранной автором стратегии, а не о различных, строго разделенных жанрах. Язык и способ аргументации точно подстраиваются под адресата. Описанные формы не являются взаимоисключающими. Советские люди охотно обращаются в несколько разных инстанций и могут делать это одновременно (это случается довольно редко, но можно найти письма, отпечатанные под копирку в нескольких экземплярах; в таком случае только имя адресата вписано от руки) или последовательно. Неудача или отсутствие результата по какому-нибудь сигналу могли стать причиной нового письма:
«Об этих неподобствах я сигнализировал в разные места: Облисполком, Обком КП(б)У, Областной газете, газете «Коммунист», Наркомфину УССР и другим. О принятых либо мерах я результатов не имел»{796}.
В «Крестьянскую газету», Сталину или Калинину пишут, таким образом, по-разному. Автор доноса или жалобы выстраивает свою аргументацию в зависимости от адресата. При этом не просто видоизменяется язык: различия касаются и формы, и сути аргументации. Пишущие используют и другие средства для того, чтобы их обращение с большей вероятностью сочли достойным интереса. В частности, для этого используются попытки обобщить проблему, о которой идет речь.
Обосновать свою просьбу
Как правило, авторы обращений стараются максимально обезличить свой случай и показать все его политическое и социальное значение. В более чем трех четвертях писем, жертвой разоблачаемых действий является не просто отдельное лицо. К этому следует добавить те случаи, когда автор жалобы выявляет беззакония, совершаемые по отношению к другому человеку. Подобные проявления солидарности, однако, встречаются редко, и у нас есть всего несколько примеров. К ним относится случай трех соседей еврейской семьи, пострадавшей от антисемитизма, которые пишут Калинину, чтобы изобличить это поведение{797}, или история журналиста из «Бедноты», выступившего в защиту учителя из Ульяновской области{798}: учителя несправедливо посадил за решетку судья, который, по мнению журналиста, «потерял всякий авторитет».
Одной из тактик «придания себе значимости» является установление связи своего конкретного случая с более общими интересами. Когда обращающийся одновременно представляет собой жертву, эта тактика может служить дополнением к обоснованию социального статуса автора, дающего ему право на жалобу: принадлежностью к ВКП(б) или другим формам включенности в социальную систему советского строя, о чем мы говорили в предыдущей главе. Но логика здесь все же не совсем одна и та же. Так, авторы доносов иногда особо выделяют социальный статус тех, против кого они выступают. Если ты — жертва кулака, то простая ссора между колхозниками, в которой ты участвуешь, приобретает общественно-политическое звучание. Этим можно, например, объяснить популярность, которую имело обвинение в «зажиме критики». Помещая постигшие лично их несчастья и неудачи в более широкий контекст, советские люди словно требуют к себе большего внимания со стороны читателей своих писем.
«Случай, произшедший со мной, заслуживает внимания ЦКК, потому что выходит из рамок личных и выявляет крайне вредный, с партийной точки зрения, подход к партийцам в аппарате ВСНХ СССР. <…>
С первых же дней своей работы я начал вскрывать отдельные недочеты в работе, сигнализировал отдельные провалы (по проектированию, например). Во время чистки аппарата активно выявлял оппортунистическую линию меньшевиков в работе аппарата и настаивал на создании крепкого коммунистического руководства и влияния…»{799}
Они не просто рассказывают о своем личном конфликте с таким-то человеком, но разоблачают действия врагов, направленные против власти, ее политики, ее представителей. Подобная стратегия особенно хорошо видна, когда применяется неумело и не к месту, как, например, в случае этого председателя завкома, которого уволили за то, что он напился и в этом состоянии оказался на людях (якобы валялся на улице мертвецки пьяным). По его же словам, причина того, что он упал — не алкоголь, а нападение («меня били до полусмерти, в результате врачем установлено, что у меня перешиблена переносица»):
«Я с своей стороны с уверенностью заявляю, что избиение меня было заранее обдуманное <…> в данном случае дело рук вылазчиков против меня как Председателя Завкома, ведущего твердую линию и как рабкора разоблачающего самоснабженство администрации и ряда других партийных работников, как то бывш. Председателя Завкома и Отв. Секр. Парткома Д.»{800}
Некоторым, однако, подобное «приобщение» дается с трудом и часто «шито белыми нитками». Авторы доносов предпочитают представлять жертву более неопределенной: ею может оказаться некая точно указанная людей (например, колхозники из колхоза «Заветы Ленина») или более неопределенная общность (крестьяне-бедняки, рабочие). «Идеальной жертвой» остается советская власть или партия. При таком посыле легко развить тему дискредитации, особенно действенную в сигналах. Такой ход позволяет нападать на отдельного человека, одновременно защищая базовые институты сталинского режима:
«Если дискредитирование высших контрольных органов Советской власти, выявленное со стороны того или иного беспартийного лица, подлежит к привлечению к уголовной ответственности, то тем более таковое дискредитирование, проявленное со стороны партийного лица, которому надлежит, как нельзя сильнее, внедрять, углублять в массе веру в справедливость, законность и защиту действительных прав гражданина СССР, должно пресекаться в самом корне, в самом зародыше…»{801}
Когда житель Нижнего пишет донос на своего соседа, то делает это не только потому, что, по его сведениям, сосед отремонтировал квартиру ворованными материалами и регулярно организует попойки, но и потому, что «он своим поведением дискредитирует партию в глазах рабочих и трудящихся живущих в означенном доме»{802}. Чаще всего о «жертве» в сигналах прямым текстом не сказано. Она подразумевается (речь идет о справедливости, честности, об «общем деле»).
О личных проблемах, которые, возможно, и побудили написать сигнал, умалчивается. Так обычно обстоит дело с сигналами, которые являются доносами в чистом виде, и где все обвинения базируются на социальном происхождении того, о ком сообщается. Донос, связанный с желанием сохранить чистоту рабочего класса, выглядит благороднее, и при этом невозможно установить, каковы же реальные отношения между его автором и тем, на кого он написан.
«Прошу принять меры к изолированию чуждых элементов из производственных предприятий, как заведование всеми хлебозавода пекарнями в самом Горьковском крае, у бывших крупных торговцев. <…>
К примеру знаю одних таких бывших воротил. Некто К. Александра Егоровича, его отец, Сын К. Федор Александровича последний и является в настоящ. время головных всех пекарей и видимо хлебозаводов в самом Горьковском крае возможно и Сормовской хлебо завод тоже под его благосклонных внимание.
Меня как являющегося из рабочих это до крайности нервирует может быть все бывшие крупные дельци они и торчат как вредные [??] в наши снабженческие органы от чего у нас и создаются разные перегибы»{803}.
Задача, конечно же, в том, чтобы выглядеть незаинтересованным. Классический подход к доносительству предполагает противопоставление «заинтересованных» доносов опасно безнравственных людей «незаинтересованным» доносам безумцев с утопическими взглядами{804}. Расследования иногда позволяют раскрыть ложные доносы и мотивы, которыми руководствовался доносчик, но сколько «заинтересованных» действий остались нераскрытыми? Расчет чаще всего глубоко скрыт в душе того, кто пишет, и письмо никогда не позволяет оценить честность доносчика. Как раз наоборот, письмо, которое исследователь начала XXI века, как и инспектор 1930-х годов, склонен сходу отнести к числу корыстных, вероятнее всего, просто написано неловким человеком. Незаинтересованность подчеркивается также настойчивым упоминанием о риске, которому автор подвергается во имя великих и благородных идей.
«Подобных искажений не мало, но всякий боится сказать правду, дабы избегнуть разных гонений и зажимов, как получил в колхозе <…>
Я все-таки, как сознательный гражданин, безстрашный за дело рабочего класса, решил Вам об этом сообщить…»{805}
Расследование выявляет, что «бескорыстный» автор этого письма является прямым соперником того, о ком он пишет, в борьбе за место председателя сельского совета. Кто-то заявляет, что готов терпеть все последствия своего поступка, который он совершает лишь для того, чтобы быть в ладу со своей совестью.
«Если Вы, Вячеслав Михайлович, найдете нужным привлечь меня к ответственности за выражение необоснованного подозрения по отношению к члену правительства, то я готов ее нести, но я иначе не мог поступить, ибо слишком больно от сознания, что водный транспорт нашей могучей страны льет на мельницу врагов — своей плохой работой»{806}.
Следуя той же логике, некоторые авторы, объясняют свои поступки, опираясь на тексты, опубликованные властью. Их вынуждает действовать одно лишь чувство долга, строгое соблюдение указаний, поступивших «сверху»:
«Напились до того что Носков не мог подняться <…> в докладе тов. Бухарина на рабселькоровском совещании, который отпечатан в Правде за 2/12–28 г., где тов. Бухарин особенно ярко об этом подчеркивает на третьей странице, восьмом столбце и сказал что с этими безобразиями необходимо жестоко бороться.
Об этом же нас призывает обращение ЦК ВКП(б) выпущенное ко всем членам партии ВКП(б) рабочим, а также ноябрьский пленум ЦК ВКП(б) и статья помешанная в “Известиях” ЦК ВКП(б) № 35 за оздоровление рядов»{807}.
Письма со столь подробным библиографическим аппаратом встречаются редко, но упоминания о выступлении одного из руководителей или о словах Сталина — явление относительно частое[273]. Во всяком случае, эти слова, идущие от власти, часто преподносятся как обстоятельство, побудившее направить сигнал. В 1937 году одна полуграмотная крестьянка написала в Новосибирский областной комитет партии, чтобы сообщить, что после чтения всех статей Жданова и Вышинского, она стала подозревать одного старого члена партии{808}. Заверения в приверженности режиму и поставленным им целям многочисленны и иногда превращаются в отдельный яркий пассаж:
«Когда у меня мать умерла в 1928 г. и я поступила в комсомол, отдавала всю свою силу, всю свою энергию, выполняла все порученные работы. В 1932 году вступила в кандидаты ВКП(б) и принялась все время с 1928 года по 1935 год бороться против этих паразитов, которые в настоящий момент меня съели, я работала против их и камни получала и вилы, да еще бы я им давала какие то документы, терпенья нехватает больше описывать и прошу Бюро крайкома сообщить на мое описание или же мне бросить всю работу совместно с парт, билетом или дайте мне дышать Советским воздухом, в котором я закалилась, работают везде и всюду лозунги есть — женщина большая сила, но у нас выходит на оборот — женщину классовый враг, так прижал, что ей стало дышать нет мочи»{809}.
Таким образом, заверение в бескорыстии воспринимается как один из эффективных приемов, увеличивающих шансы быть услышанными. Были ли эти заверения лишь формальностью? Трудно сказать. Быть может, присутствие подобных заверений свидетельствуют о «клановом» понимании власти, которая будет справедлива только по отношению к своим? Или в них следует видеть остатки нравственных представлений, согласно которым донос является предосудительным?
Донос как выбор
Представляется, что сама словесная форма сигнала является частью выбранной стратегии. Язык, использовавшийся в письмах, чрезвычайно интересен. Когда письма читают, то делают это очень внимательно. Свидетельство тому — многочисленные пометки, оставленные читателями: подчеркивания или замечания, чаще всего синим или красным карандашом. Так, выделены куски, вызвавшие при чтении интерес. Вспомним, хотя бы, многочисленные вопросы «Кто?», оставленные на полях слишком расплывчатого письма одним из следователей ждановской комиссии. Какими словами пользуется население, чтобы доносить? Язык сигналов действительно представляет собой достаточно точную копию языка власти. Можно лишь обратить внимание на некоторое запаздывание первого по отношению ко второму. Слова, уже вышедшие из употребления у власти, еще сохраняются некоторое время в письмах, новые же появляются не сразу. Мы помним, власть в своих официальных текстах предлагает слова для оскорбления, для доноса. Советские люди достаточно внимательны к этому.
В начале 1928 года первые обвинения подхватывают тему саботажа («вредитель», «вредительство», «саботаж»): это времена Шахтинского и Смоленского дел. Затем жалобщиков переориентируют на социальное происхождение и возможное существование «связи с заграницей» (часто с членами семьи, эмигрировавшими в связи с Гражданской войной и революцией).
Очень скоро возникает тема «зажима самокритики», которая достигает своего пика в изученных нами письмах за 1929 год — после соответствующей кампании. Такое обвинение продолжает выдвигаться и в течение всех тридцатых годов. Мы встречаем его в 15% изученных писем, причем пик приходится на 1928–1930 годы и 1938-й. Этот сюжет никогда не исчезает полностью и является частью эпистолярного словаря советских людей. Ответ населения несколько запаздывает: обвинение в «зажиме критики» получает распространение, начиная с 1928 года, и снижается только после 1930-го — в то время как власть перестала этим интересоваться, как мы видели, еще в конце 1929 года. Еще один интересный урок этого исследования состоит в том, что слово «критика» вновь получает распространение во второй половине тридцатых — в момент массовых репрессий 1937–1938 годов. Представляется, что это слово, подспудно присутствовавшее в советской лексике со времен кампании 1928–1929 годов[274], было заново введено в актив. Начиная с 1937 года «самокритика» опять возвращается в официальные тексты и, похоже, также и в те, что пишут простые советские люди{810}. В июне 1937 на эту тему тиражом в 100 000 экземпляров издается двадцатистраничная брошюра за подписью И. Поспелова{811}. Автор прямо заявляет о преемственности по отношению к кампании 1928 года, напоминая о статье Сталина и об обращении Центрального Комитета. Но эти тексты истолкованы заново в духе 1937 года, с использованием гораздо более жестких выражений:
«Партия призвала трудящихся к жесткой самокритике, чтобы провести действительную борьбу с бюрократизмом. Это был массовый поход против всех врагов, начиная от кулака и вредителя и кончая элементами разложения в партийных рядах»{812}.
Самокритика действительно стала одним из видов оружия, которое использовалось в ходе репрессий 1937 года.
В 1936 году во время первого большого процесса в Москве на первый план выступают обвинения в политическом предательстве (троцкизме). Начиная с 1937 года, обычным обвинением становится вредительство. Наконец максимальный накал доносительства в 1937–1938 годах связан с термином «враг народа» и обвинениями в настоящих или прошлых связях с такими врагами. Отчетливо видно, что появление определенного выражения в языке доносов совпадает с использованием тех же самых формулировок официальной пропагандой. Так, выражение «враг народа» практически отсутствует в текстах изученных нами писем до 1937 года, времени, когда власть сделала его популярным. Точно так же слово «троцкист» появляется в 1936 году и исчезает после 1938-го. Нет никаких оснований полагать, что «враги народа», на которых донесли, стали ими вдруг ни с того ни с сего в один прекрасный день 1937 года.
Совпадение во времени, на которое мы только что указали, позволяет сделать два вывода: оно показывает глубину воздействия властной пропаганды и исключительно податливый характер советского общества. Нам представляется также, что имеющийся в нашем распоряжении корпус текстов позволяет высказать еще одну гипотезу, используя понятие «бесчестящее именование», разработанное Кристианом Жуо. Под этим выражением исследователь мазаринад[275] понимает «иррациональную атаку», задача которой вызвать «внезапный переход от чтения <…> к действию»{813}. Нам представляется, что обозначение кого-нибудь как «троцкиста» или «врага народа» выполняет по отношению к читателю роль красной тряпки[276] и привлекает его внимание.
Особенно отчетливо можно наблюдать это явление в конце изучаемого периода, когда обвинения становятся все более и более туманными. В некоторых письмах обвинение в «троцкизме» представлено уже не как определенный факт, но скорее как логическое следствие тех обстоятельств, о которых рассказывает автор. Один из них сначала описывает все отрицательные поступки того, на кого он пишет свой донос (неуважение к советскому государству, хищение имущества, злоупотребление властью), а затем заключает:
«Мое глубокое убеждение, что Б. пройдоха, жулик и карьерист. Он безусловно чуждый элемент в партии и ему не должно быть места в нашей партии. Говорят, что он троцкист. Я не имею данных, чтобы утверждать или отрицать эти слухи, но, что Б. — жулик, это не подлежит ни малейшему сомнению»{814}.
Довод о «троцкизме» появляется в конце письма, как последний удар, завершающий всю серию доказательств дополнительным сомнением. Это уже не собственно обвинение, но скорее украшенный дротик, бандерилья, этот довод используется, чтобы окончательно убедить читателя.
Советские люди воспринимают и воспроизводят «рабочую лексику» власти, но они также подхватывают формулы из значимых официальных текстов. Например, слово «карьерист», употребленное в приведенной выше цитате, приобрело популярность с января 1938 года, после опубликования резолюции пленума Центрального Комитета, на котором объектом разоблачения стали «отдельные карьеристы-коммунисты, старающиеся отличиться и выдвинуться на исключениях из партии, на репрессиях против членов партии, старающиеся застраховать себя от возможных обвинений в недостатке бдительности путем применения огульных репрессий против членов партии»{815}.
Еще одну формулировку, получившую распространение в связи с чисткой 1933 года («использовать партбилет для своих личных целей»), применяет автор следующего письма:
«Познакомился я с ним <…> летом 1935 года, когда я был послан Главнефтью в Саратов и в Вольск для очистки эмульсионной нефти и превращения ее в годное топливо. Первоначально впечатление о Б. Создалось у меня такое, что передо мной честный, культурный и безкорыстный член партии, но постепенно я убедился в том, что передо мной жулик и проходимец, который проник в партию для того, чтобы использовать партбилет для своих личных корыстных целей»{816}.
И все же связывать употребление этих выражений только со стратегиями написания доноса было бы ошибочным преувеличением. У советских людей на самом деле не было иных слов, чтобы говорить о своих проблемах, чем те, что давала им власть. С. Коткин{817}очень тонко и точно применил выражение «speaking Bolshevik»[277]. Следуя этой же логике, сигналы строятся вокруг «большевизмов»[278], выражений, присущих именно этой эпохе и, помимо этого, языку большевиков.
Если вернуться к списку «бесчестящих именований», то обнаруживается, что по большей части — это слова, совсем «свежие» для русского языка. В этом можно убедиться, если сравнить толкование некоторых из них в дореволюционном словаре, таком как словарь Даля{818}, и в словаре сталинского периода, составленном Ушаковым{819}.[279] Редко какие слова в конце XIX века имели тот же смысл, какой им придавали в 1930-е годы советская власть и авторы доносов[280]: регулярно используемое в последних слово «безобразие» («беспорядок, бесчинство, неизвестно что») ранее означало только уродство, физический недостаток. Появляются и другие выражения: головотяпство, бюрократизм, хулиганство. Для обозначения болезненных проблем используются, таким образом, слова по большей части недавние. Дискурс доносительства, следовательно, замкнут сам на себя, факты и слова в нем самодостаточны.
Чтобы добиться удовлетворения своих просьб и требований, советские люди широко прибегают к тем инструментам, которые им предлагает власть. С этой точки зрения, особую важность имеет сама форма письма. Обвинения в адрес конкретных людей явно следуют пожеланиям власти дать каждому нарушению имя. Философия государства и вера в вездесущность внутреннего врага, которые власть старается распространить, несомненно, находят свой отклик. Некоторые письма служат тому доказательством как раз благодаря своему простодушию. Вера, пусть и смутная, во вредительство как причину неудач советской экономики лежит в основе многих доносов. Рабочий из Иванова, который пишет Молотову в конце 1937 года по поводу помещения изображения Ленина на новых банкнотах, считает это, как мы видели «делом рук врага».{820}
И все же очень часто — применительно к целому ряду сигналов о плохой работе — мы имеем дело именно с выбором. Ничто не мешает пишущим ограничиться техническими замечаниями. Хоть и редко, но все же авторы отмечают тщетность поиска «козлов отпущения»:
«Занималась и Горпрокуратура по нашей надстройке и теми безобразиями что было отмечено раньше в коммуне по нашему дому но ограничились верно только тем что инженера Крайкомстроя Баренбаума привлекают к ответственности по 111 ст. УК от чего нам нелегче, результатов невидим»{821}.
Мы показываем «сконструированность» сигналов, но не намерены судить о степени коварства их авторов, которые более или менее сознательно пользуются этими «маленькими хитростями», чтобы достичь своей цели. Обращаясь к определенным темам и используя определенные формулировки, они в значительной мере заботятся о действенности своих писем. Надо быть прочитанным и побудить власть действовать. Существует некая маскировка, которая используется, чтобы скрыть истинные мотивы доноса. Ограничиться только буквальным смыслом сигналов небезопасно: обвинения способ представить себя, но также и другого — все это не нейтрально. Эти особенности заставляют задуматься над природой сигнала, над «умолчанием»: в чем его смысл? Зачем он подается? Каковы причины подачи сигнала и мотивы тех, кто спешит предупредить?