Подавление несогласия в обществе (1928–1941)
Хотя традиционные формы открытого выражения недовольства{166}, так называемые «логические» формы действия, если воспользоваться терминологией Вильфредо Парето{167}, при Сталине постепенно все менее заметны, они все же сохраняются на протяжении значительной части тридцатых годов. А сталинская власть прилагает самые разнообразные усилия именно к тому, чтобы они исчезли. Политическая полиция, армия, профсоюзы — все элементы создающегося государственного механизма направлены на решение этой задачи. В официальных речах такие формы протеста предстают как давно забытое прошлое. Забастовки, демонстрации или восстания, таким образом, либо подавляются, либо лишены своего изначального смысла.
Нейтрализация забастовок{168}
Отсутствие забастовок в СССР — один из аргументов, которые Сталин выдвигает в своей речи на XVI съезде коммунистической партии в 1930 году, когда подчеркивает разницу между процветающим СССР и переживающим кризис капиталистическим миром:
«У них, у капиталистов, рост забастовок и демонстраций, ведущий к потере миллионов рабочих дней. У нас, в СССР, отсутствие забастовок и рост трудового подъема рабочих и крестьян, дающий нашему строю миллионы добавочных рабочих дней»{169}.
Самое позднее с 1929 года советское правительство прекратило вести какой бы то ни было статистический учет забастовок в стране, любые публикации в печати на эти тему были запрещены{170}. Но это не означает, что забастовок не было. Конечно, их значительно труднее отследить и тем более получить о них целостное представление. Местное и центральное руководство продолжало, по всей вероятности, быть в курсе разнообразных забастовочных движений благодаря докладам ОГПУ, а затем НКВД. Так, например, обстояло дело в августе — сентябре 1929 года в Нижегородской области. В течение этих двух месяцев, за которые сохранились архивы в областном исполнительном комитете, полномочный представитель ОГПУ в области регулярно составлял доклады (размноженные в шести экземплярах) о различных движениях протеста{171}. Три из одиннадцати этих докладов, доступных исследователям, посвящены нескольким забастовочным движениям{172}.
Подмена сути забастовок
Материалы, опубликованные на страницах «Социалистического вестника» — органа меньшевиков-эмигрантов, также позволяют оценить количество стачек. Эта газета печатала сообщения, которые приходили к ней с территории СССР от сочувствующих, а также свидетельства побывавших там иностранцев. Представляется, что забастовки продолжали иметь место в течение всей первой половины тридцатых годов{173}. Так, можно говорить о забастовках, вызванных снижением заработной платы (в Москве и Нижнем Новгороде весной 1929 года), повышением норм выработки (летом 1929 в Донбассе) или ухудшением качества продуктов питания (Ленинград, Архангельск, Одесса в 1930, Донбасс в 1930–1931{174}). В 1932 году забастовки приобретают еще больший размах{175}. Затронуты Иваново-Вознесенская, Ленинградская, Горьковская области и Урал. Последние забастовки, о которых становится известно меньшевикам, относятся к 1934 году. Эти данные соответствуют исследованиям, проведенным в архивах: практически невозможно найти следы забастовок после 1934 года{176}.[49]
Каким же образом был нейтрализован этот вид протеста? Прежде всего власть постоянными рассуждениями о месте рабочих в производственном процессе, попыталась добиться того, чтобы превратить забастовку в крайнее и исключительное средство. Параллельно и все более настойчиво она создавала репрессивную систему, которая наказывала всех тех, кто прибегал к стачкам. Как и в других сферах, наступление на права граждан нашло отражение в языке: слова, обозначающие такие явление как «забастовка» и «стачка», исчезают из официального словаря. Продолжая тенденцию двадцатых годов, в официальных документах больше не говорится о «забастовках», но о «трудовых конфликтах».
Забастовка становится чем-то, что принадлежит прошлому. В 1937 году «Известия» публикуют фотомонтаж, изображающий Сталина во время забастовки железнодорожников в Тифлисе в 1902 году{177}.[50] Стачка все еще является предметом гордости, но только в том случае, если она состоялась до революции. В своих письмах некоторые советские люди еще напоминают свой «послужной список», как, например, этот ответственный работник бумажного треста, без объяснений уволенный в 1929 году:
«Довожу до Вашего сведения мою характеристику. <…> 1904–1905 г. в Русско-Торгово-Промышленном Банке помощником Завед. Товарным Отделом (был вынужден уйти из Банка за мое участие в Обще-Банковском Стачечном Комитете во время забастовки 1905 г….)»{178}.[51]
Так в СССР тридцатых годов устанавливается специфическое, двусмысленное отношение к забастовке. Пример забастовок на концессионных предприятих{179} в этом смысле особенно поучителен. В 1928 году в СССР осталось 68 действовавших в годы НЭПа предприятий с частным иностранным капиталом. Эти нетипичные образцы «капиталистической» организации труда в социалистической экономике были «белыми воронами» в сталинском СССР — вплоть до своего исчезнования. Начиная с «великого перелома» 1928 года, концессии, по образному определению Алена Корбена, — это «монадноки»{180}.[52] По крайней мере с виду это, конечно же, «затерянные свидетели прошлого», где профсоюзы вроде бы по-прежнему выполняют свою роль защиты рабочих, а рабочие продолжают устраивать забастовки, добиваясь увеличения зарплаты.
Однако забастовка здесь — не более чем «организованная» форма борьбы, если воспользоваться выражением одного из секретарей центрального комитета профсоюзов{181}. Свидетельство тому — забастовка, объявленная профсоюзом машиностроительного завода предприятия «Жесть Вестей» в Ростове-на-Дону между 22 ноября и 12 декабря 1933 года{182}. Речь идет о пересмотре концессионного договора. Профсоюз просто напрямую повторяет требования, полученные от Политбюро (повышение зарплаты, выдача нескольких безвозвратных займов) и после отказа концессионера от их выполнения объявляет о начале забастовки. Победа в этом конфликте — советская.
Процесс подготовки и ход забастовки подробно описаны в отчете представителя местного профсоюза. Документ весьма поучителен. Так, как только переговоры буксуют, и конфликт кажется неизбежным, профсоюз разрабатывает «план подготовки и проведения стачки», который предусматривает, в частности, «подбор состава пикетов». Затем план был «рассмотрен и утвержден партийной комиссией», после чего приступили к подготовке рабочих:
«Одновременно с этим была дана установка и партийному комитету и ЗК о том, чтобы по заводу муссировались слухи с выражением недовольства затяжкой с заключением коллдоговора».{183}
Все же окончательное решение о проведении забастовки зависит от Центрального Комитета партии, которое, однако, задерживается (добро дают только спустя четыре дня после намеченной даты, компрометируя тем самым профсоюз в глазах рабочих). Члены заводского профсоюза заявили, впрочем, о своем недовольстве очередным переносом забастовки:
«Когда председатель ЗК объявил, что союз дал концессионеру еще несколько дней для окончательного ответа, то поднялась такая буря негодования, что еле удалось унять»[53].{184}
Однако все внеплановые проявления недовольства находятся под бдительным контролем, и допустившие «грубость» по отношению к концессионеру оказываются немедленно наказаны. 22 ноября, после собрания районного и заводского комитетов партии, которые одобряют «персональный состав стачкома, пикетов», забастовка наконец начинается:
«…кончили работу образцово: все места, инструменты убраны, изделия аккуратно сложены, никаких эксцессов ни с администрацией, ни среди самих рабочих не было»{185}.
Автор доклада с удовлетворением отмечает, что до 30 ноября не нашлось ни одного штрейкбрехера[54]. Впрочем, ничто не было пущено на самотек: профсоюз поддерживал забастовщиков, выплачивая им часть заработка, забастовке оказывали поддержку «городские организации», которые поставляли в столовую необходимые продукты. Продолжали работать ясли. В заводском клубе читали лекции политико-воспитательного содержания («Роль и значение колдоговора на советских и концессионных предприятиях», «Подъем строительства в СССР», «Роль современной авиации и ее значение в СССР» и т. д.).
Забастовка закончилась без каких-либо эксцессов после подписания в Москве нового коллективного соглашения. То, что происходило, было, таким образом, подобием забастовки, но ее организаторы тщательно следили, чтобы никто не бастующих выходил за определенные сверху рамки — ни в речах, ни в поступках. Затруднительность ситуации особенно ярко видна на примере истории с письмом, полученным газетой «Комсомольская правда». Письмо пришло в отдел читательских писем и его автором был рабочий с завода, член молодежной ррганизации{186}.
«Письмо в редакцию Ком-Правды
Дорогой редактор прошу Вас поместит это письмо на страничку вашей газеты — от раб. з-да Жесть Вестей А. Суджами Дорогие товарищи Комсомольцы. Мы — молодежь з-да Жесть Вестей с 23 ноября 1933 года вступили в тяжелую полосу жестокой классовой борьбы. Это законное требование о подписание колдоговора с концесионером Каспиром. Ленинцы нашего завода пришли к этой борьбе с лозунгом «Нет таких крепостей которых бы большевики не взяли» — и после одиннадцати долгих переговорных месяцов с концесионером-капиталистом Каспиром никчему не привели. Капиталист не подписывает договор. Он не решается исполнять наш законное требование по пунктам жилкультбытовом.
<…> 23 ноября мы должного ответа не получив, созвав обще рабочей собрание решили не сходить на работу до тех пор пока он колдоговор не подпишить<…>
Комсомольский привет».
Гордость за участие в забастовке и воодушевление молодости читаются в этих строках, и в редакции они вызывают глубокое замешательство. Отдел писем «Комсомольской правды» не публикует послание, а передает его в центральный комитет профсоюзов с просьбой расследовать дело{187}. Недвусмысленный ответ приходит на бумаге с грифом «Не подлежит оглашению»:
«На Ваш № 1910 сообщаем, что забастовка на концесионном заводе “Жесть Вестей” (Ростов Дон) организована и проходит под руководством ЦК Союза Общего Машиностроения.
Посылаем Вам для сведения бюллетени стачкома.
Указываем, что дело это никакой публикации и оглашению не подлежит»{188}.
В СССР тридцатых годов на забастовку действительно наложено табу. Особый статус концессий позволяет применять эту практику, но суть ее выхолощена полностью, и забастовка оказывается обычным способом давления, а вовсе не выражением недовольства. На других предприятиях Советского Союза борьбу с забастовками ведут всеми возможными способами.
Борьба с забастовками
Профсоюзы становятся средством контроля и сдерживания рабочих{189}. Они больше не защищают интересы трудящихся, и их часто упрекают за это:
«Профсоюзы срывают забастовки, но у нас еще хуже: совсем не дают бастовать, хотя это и в некоторых случаях было бы и нужно, иначе администрация совсем задавит нас рабочих»{190}.
Недовольные систематически становятся объектом осуждения: на забастовщиков, или тех, кто угрожает ими стать, показывают пальцем, называют «осколками эсеровских, меньшевистско-троцкистских контрреволюционных элементов»{191}.[55] Эти «нормы» поведения, впрочем, полностью усваиваются и самими рабочими. Те, кто все же решается на выступление, утверждают, что подобный образ действий — это «последнее средство»:
«Мы знаем, что заводские зажималы, платные говоруны и писаки из райкома и губотдела будут нас обвинять в бузотерстве, демагогии и меньшевизме. В устах злостных бюрократов эти обвинения нам не страшны, мы не хотели и не хотим забастовки, мы прибегли к этому средству, предварительно испробовав все другие, мы жаловались в бюро жалоб ЦК, ходили в завком, обивали пороги губотдела»{192}.
Объясняя отсутствие забастовок, некоторые историки говорят также о размывании традиционного рабочего класса, о том, что он растворился в более обширном и менее политизированном сообществе, состоящем в основном из крестьян — как привлеченных на заводы политикой индустриализации, так и изгнанных из деревни коллективизацией{193}. Наиболее убедительным объяснением исследователи считают, помимо частого обращения к штрейкбрехерам{194},[56] репрессии[57]. Хотя требования рабочих часто бывают вполне законными, власти все же систематически подавляют забастовки и наказывают организаторов{195}.[58]
Так произошло, например, в 1929 году, во время широкомасштабных волнений на строительстве плотины в Узбекистане. Предлогом для начала забастовки послужили проблемы с зарплатой, но истинные причины коренились главным образом в чудовищных условиях жизни и труда рабочих (одна кровать на двоих или троих, никакой механизации). Конфликт привлек внимание Москвы: рабочие стройки направили срочную телеграмму Калинину с просьбой вмешаться{196}. Трагическая ли интонация текста («рабочих калечат и убивают») или значимость стройки тому причиной, но на место была послана комиссия НК РКИ.
Выводы комиссии показывают двойственное отношение властей к забастовке. На протяжении всего своего длинного доклада Б. Ройзенман, один из высокопоставленных ответственных работников РКИ, признает обоснованность требований бастующих. Он постоянно возвращается к условиям жизни рабочих («общее ухудшение»), к риску, которому они подвергаются, (отсутствие вентиляции при использовании взрывчатки) или тяжести самого труда (стройматериалы перевозятся на более чем 60 верст, на верблюдах). Весьма логично комиссия предлагает, пусть и формально, способы решения некоторых из этих проблем и вдобавок наказывает администрацию.
Но зачинщики забастовки не забыты. Так, самого главного из них, некоего Забродина, называют «сын попа, который особо показал себя в происшедших событиях, как антисоветский тип»{197}. Службами по «охране труда арестованы руководители движения рабочих»{198}. А первый пункт выводов комиссии касается вовсе не сути вопроса:
«При формировании строительства, вызвавшем приток значительного количества на постройку рабсилы помимо биржи труда и по преимуществу сезонников, произошло засорение рабочей массы строителей отдельными уголовными, кулацкими и антисоветскими элементами»{199}.
Эти обвинения повторяются на протяжении всего документа. Одной из причин конфликта комиссия называет отсутствие эффективного надзора со стороны ОГПУ, которое не имело на месте постоянного представителя. Этот пробел был быстро восполнен. Так, после «изъятия антисоветского и уголовного элемента», специальному представителю было поручено навести порядок и «продолжать работу по выявлению проникших в рабочую среду антисоветских элементов»{200}.
Репрессии касаются не только зачинщиков и забастовщиков. Они обрушиваются и на головы ответственных политических и профсоюзных работников тех организаций, где произошел инцидент. В докладах, имеющихся в нашем распоряжении, регулярно повторяется тезис об ответственности руководителей. Когда 75 рабочих со строительства трамвайной линии в Нижнем Новгороде прекратили работу из-за недовольства зарплатой, виноватого нашли быстро: это был председатель профсоюзного комитета стройки. Его обвинили «в том, что он не только не хотел предотвратить забастовку, но даже не сообщил о ней своевременно Союзу строителей». Доклад заканчивается следующими пугающими строками:
«В отношении МИТРОФАНОВА нами материал прорабатывается и устанавливается, что последний был избран в Рабочком благодаря подыгрыванию к рабочим; в прошлом дезертир и настроен явно антисоветски»{201}.
То же произошло и на упоминавшейся выше узбекской стройке, где сменилось все «партийное, профсоюзное и хозяйственное» руководство: его обвинили не только в том, что оно допустило столь плохие условия жизни и труда, но прежде всего в том, что оно не смогло предупредить стачку или взять ее под свой контроль:
«Что Постройком не сделал даже попыток, элементарно для него обязательных — в какой либо мере взять движение в свои руки и повести разрешение конфликта по профсоюзному пути, а, наоборот, под всякими предлогами от своей обязанности уклонился»{202}
В партийных и комсомольских ячейках были проведены чистки. Многие руководящие работники — как партийные, так и со строительства, предстали перед Центральной контрольной комиссией и возможно даже стали объектом уголовного преследования{203}.[59]
Способы выражения протеста: смешение форм
Итак, режим безжалостно борется с забастовками, когда не может сделать их своим орудием. В примерах, которые я перед этим исследовал, удивляет и поражает регулярное присутствие письменных проявлений возмущения. Эти две формы протеста — забастовка и обращение с письмами к властям — часто очень тесно переплетены{204}. Так происходило и в случае с узбекскими рабочими, которые направили Калинину телеграмму, и в случае с молодым комсомольцем, который хочет с помощью «Комсомольской правды» во всеуслышание рассказать о движении, в котором участвует, и во многих других случаях, когда при угрозе забастовки или во время забастовки ее участники обращаются с письмом в центр. Реакция на проблемы со снабжением продуктами питания{205}, которые возникают у рабочих судостроительного завода в Севастополе в июне 1928 года{206}, хорошо иллюстрирует это смешение.
В межсезонье (когда запасы предыдущего года уже иссякли, а урожай нового года еще не собран), в мае-июне 1928 года, в городе Севастополе[60] возникает серьезный продовольственный кризис. Чтобы получить положенную пайку хлеба, часто приходится простоять в очереди целую ночь (с 9 вечера до 9 утра). Заводские рабочие города и в том числе рабочие Севастопольского морского завода, вынужденные питаться одной только «вареной картошкой», начинают возмущаться. Чтобы заставить прислушаться к своим требованиям, он используют все доступные им способы протеста.
После того как Уполнаркомторг по Севастопольскому району Козловский не сдержал данных им обещаний, 29 и 30 мая 1928 года 250 рабочих оставляют свои рабочие места и идут на рынок за хлебом. То же повторяется и в следующие дни, в меньших масштабах. Параллельно рабочие объявляют «итальянскую забастовку»[61], снижая таким образом производительность труда.
Поскольку эти действия не дали удовлетворительных результатов, несколько человек[62] написали письмо Калинину. В нем они сообщали о ситуации в Севастополе, жаловались на действия Козловского и возмущались коммунизмом вообще:
«Мы рабочие котельного и корпусного цехов Севастопольского морского завода, изнуренные работой, изнеможденные голодом решили донести до сведения гражд. Калинину следующее:
1. Уже две недели в Севастополе нет хлеба, рабочему приходится приходить на работу без хлеба, а придя с работы в пекарнях уже хлеба нет и поэтому опять приходится на другой день на работу итти голодному.
4. Теперь Вы нам диктуете о поднятии производительности труда, об индистриализации нашей промышленности и прочее. Мы видим на деле, что это только пустая Ваша болтовня, такая же, как и пустые обещания Козловского, что хлеб будет, а на деле нет.
<...>
Кроме того, т. к. Козловский обманул, что хлеб будет, а на деле мы увидели, что хлеба нет, мы проводим итальянскую забастовку и будем проводить до тех пор, пока дадут нам хлеба вволю и без очереди, а когда же наконец нас перестанут обманывать, мы беспартийные и теперь поняли, что коммунисты способны только обманывать, а на деле они ничего не стоят и не говорят нам, рабочим, правду.
А потому мы настоящим доводим до вашего сведения и сообщаем, что если вы не дадите нам хлеба, то мы дадим Вам такую производительность труда, что вместо прибыли завод иметь будет дефицит и все время итальянскую забастовку.
Уполномоченные от рабочих беспартийных корпусного цеха и котельного цеха. — Кошелев, Романов, Кунаев, Бутырин и друг. Всего в колич. 16 чел.
Если хотите дать нам ответ, то дайте по адресу Севастопольскому Морскому заводу на имя Завкома <…>{207}.
Это письмо чрезвычайно показательно. В нем не только проявляется недовольство, которое касается проблем со снабжением (отсутствие хлеба) и темпа работы (производительности труда), но содержатся и личные выпады (против Козловского), а также общеполитические высказывания (против коммунистов). Оказавшись в трудной ситуации, рабочие используют две формы протеста. Первая, наиболее ожидаемая, — это итальянская забастовка или же просто уход с места работы в течение дня. Вторая форма — жалоба-донос, письмо, направленное Калинину. Тон послания резкий и «антикоммунистический», но в обращении к Калинину скрыта тайная надежда побудить советского руководителя вмешаться с тем, чтобы изменить положение[63]. Вопрос, как повести себя по отношению к авторам письма, вызвал споры. Представители местных властей весьма отрицательно относятся к подобным нападкам и коллективному характеру письма, они хотят «разоблачить» авторов и «наказать»[64] их. Тем не менее в Москве у человека, читавшего решения крымской окружной контрольной комиссии, возникают вопросы, и он черкает в качестве резолюции такую фразу: «зачем искать “анонимщиков”, если жалоба в основном справедлива?»
Забастовка постепенно исчезает за горизонтом политической и социальной панорамы жизни советских людей. Со временем эта традиционная форма рабочего протеста перестает быть действенной и становится опасной. И так происходит не только с ней.
Демонстрация: переосмысление и подавление протеста
Массовые демонстрации и даже бунты также составляют часть традиционного способа выражения народного недовольства в стране Разина и Пугачева. Эти формы в равной мере принадлежат к традиции как рабочего, так и крестьянского движения. Власть очень вскоре предпринимает попытки контролировать и использовать эту форму протеста, превращая ее в обязательный элемент праздников, весьма характерных для советской эпохи{208}. Шествия становятся структурирующим элементом советского праздничного действа, посвященного великим датам истории молодой страны, и разного рода мероприятий, проводимых в тридцатые годы.
Как и забастовки, демонстрации былых времен вскоре мифологизируются. Примером тому может служить история большой демонстрации рабочих завода в Сормово (1902). Горький в 1907 году описал ее в своем романе «Мать», а Пудовкин превратил роман в одноименный фильм, вышедший в 1926 году. Такое «приручение» очень хорошо иллюстрируют первомайские демонстрации. Они постепенно распространяются в Российской империи начиная с 1890 года (Варшава) и часто оказываются поводом для столкновений с царской полицией. Это славное прошлое возрождается в Советской России, начиная с первых советских демонстраций, которые, с 1918 года сопровождаются еще и военным парадом. Праздничные процессии, конечно, уже частично контролируются, но все же они еще носят праздничный характер, на них сжигают кукол, в карикатурном виде изображающих дурные явления, с которыми необходимо вести борьбу. Однако постепенно власть объявляет войну беспорядочности, стихийности. Как и забастовка, которая должна быть организована, демонстрация должна проходить дисциплинированно{209}. Парады и 1 мая и 7 ноября теперь это всего лишь «шествия». Могут даже проводиться предупредительные аресты, «в целях обеспечения нормального проведения международного дня 1 мая и локализации возможных антисоветских проявлений»{210}, как это случилось накануне 1 мая 1930 года в Нижегородской области. В ночь с 27 на 28 апреля в Нижнем и его пригородах органами проводится операция против «контрреволюционного и шпионского элемента, церковно-монархических кругов, ссыльных и высланных и антисоветской интеллигенции» — всего 151 человек, сорок один арестован.
В то же время в начале тридцатых годов еще отмечаются действительно протестные уличные демонстрации. Посол Италии в Москве, чьи свидетельства были изучены Андреа Грациози, указывает на беспорядки в Москве, на голодные бунты. В настоящее время уже лучше известны многочисленные выступления и восстания крестьян, которые сопровождали новую сталинскую политику в деревне{211}.
Коллективизация
Действительно, начиная с весны 1928 года, но главным образом зимой 1928–1929, политика в области сельского хозяйства резко меняется. Принципы НЭПа уступают место все более и более жесткой политике конфискаций и принудительного изъятия сельскохозяйственной продукции, прежде всего зерна. Чтобы сломить сопротивление крестьян, большевики решают перейти к новому этапу и «ликвидировать кулачество как класс». Они создают колхозы — коллективные хозяйства, в которые крестьяне должны объединяться, хотят они того или нет. Неприятие новой политики носит массовый характер и порой приобретает ожесточеннейшие формы. Доклад секретно-политического отдела ОГПУ 1931 года позволяет понять размах сопротивления. Статистика впечатляет: согласно докладу, в первые два года новой сталинской политики произошло более 2000 восстаний, в то время как в 1926–1927 годах их было всего 63. Их количество выросло в восемь раз за один только 1930 год{212}.
Выступления (вспыхивавшие по различным поводам: религиозные притеснения, принудительное изъятие, коллективизация) сопровождаются другими акциями протеста, такими как распространение листовок, а также индивидуальным террором против представителей власти (линчевание, убийства.). Оценки числа участников, приводимые политической полицией, также поражают: на 1930{213} год речь идет о приблизительно двух с половиной миллионах человек, часто женщин{214}. В большинстве случаев выступления носят мирный характер: так, ОГПУ различает, в категории «массовые выступления» выступления «повстанческого характера» и «выступления вооруженной толпы»{215}. В последнем случае речь идет о выступлениях, которые сопровождаются «занятием основных стратегических пунктов и учреждений, выставлением пикетов и заслонов»{216}.
Власти реагируют на протесты двояко. Во-первых, они идут на тактическое отступление, объявленное статьей Сталина «Головокружение от успехов»[65]: эта публикация объясняет значительное снижение числа выступлений, которое наблюдается, начиная с апреля 1930 года. Тем не менее власть не отказывается от применения силы{217}. Хотя «в большинстве случаев это вмешательство ограничивалось вооруженной демонстрацией»{218}, но власть умеет и наступать, как о том свидетельствуют события в Воронежской области:
«В с. П.[раво]-Хава 31 марта толпа в несколько сот человек приступила к разбору семенного фонда и разгромила правление колхоза. 1 апреля прибыл отряд 45 чел. Войск ГПУ Попытки уговорить не дали успеха. Толпа все увеличивалась, прибывали люди из окрестных деревень. Отдельный окруженный отряд из 10 красноармейцев после предупредительных выстрелов дал залп, убито 5 чел., ранено 3, после чего толпа рассеялась. Трупы перевезены в больницу в с. Р.[ождествено]-Хава и через некоторое время похоронены на кладбище»{219}.
Протесты подавляются безжалостно: «контрреволюционных элементов»[66] либо казнят, либо высылают. Николя Верт пишет{220} о более чем 1 800 000 «раскулаченных». Сопротивление крестьян усмиряются отныне раз и навсегда, после 1933 года подобных выступлений практически не происходит, несмотря на отдельные спонтанные голодные бунты.
Установление контроля над собраниями и подавление городских восстаний
В повседневной жизни полиция следит за тем, чтобы не было выступлений и сборищ, которые могли бы оказаться опасными для существующего режима. Присутствия представителей ОГПУ и нескольких арестов, как правило, бывает достаточно, чтобы успокоить буйные головы. Во всех случаях, сталкиваясь с враждебной массой, сотрудники ОГПУ задерживают одного или нескольких зачинщиков. Так происходит, например, когда толпа в четыреста-пятьсот человек собирается для того, чтобы не дать закрыть церковь в Шарье, недалеко от Нижнего Новгорода и помешать проведению описи церковного имущества. Люди остаются на месте в течение целого дня и посылают телеграммы Калинину, чтобы попросить о поддержке. ОГПУ дожидается вечера и арестовывает двух мужчин и трех женщин.
«Днем 8/VIII Парторганизация, Горсовет с участием пред ОГПУ созвали митинг, собравший до 500 ч. и под оркестра музыки с участием присутствующих сняли с церкви крест затем комиссия произвела опись церковной утвари, которую опечатали»{221}.
В этом документе мы снова сталкиваемся с навязчивым стремлением к спокойствию и порядку, которое как представляется, характеризует политику советской власти в отношении управлении массами. Вся система охраны порядка базируется на ОГПУ, но бывает, что ситуация едва не выходит из-под контроля. Так, в Борисове (Белоруссия) в апреле 1932 года вспыхивают голодные бунты: 7 апреля толпа женщин штурмом берет несколько булочных{222} Эти сцены повторяются на следующий день. Следуя классической схеме, на место событий прибывают секретарь райкома, председатель райпрофсовета, и начальник ГПУ Но их появление вместо того, чтобы успокоить пятьсот демонстрантов, вызывает возгласы ненависти. Один из рабочих (согласно официальной версии) восклицает: «чего вы с ним разговариваете, давите его и всех их нужно». Напряжение достигает высшей точки: часть толпы направляется к армейским казармам, призывая солдат брататься. Этот призыв ни к чему не приводит, но солдаты не настроены враждебно по отношению к демонстрантам и ограничиваются тем, что разгоняют их, не прибегая к насилию. Милиционеры же, со своей стороны, поддерживают протестующих: некоторые заявляют о своем согласии с ними, отказываются выполнять приказы, в частности арестовывать зачинщиков. Лишь постфактум ОГПУ осуществляет несколько «образцово-показательных» арестов и порядок оказывается восстановлен:
«Произведенные аресты по формальному признаку (бывшие люди, вообще не надежные, значительная часть которых — советские служащие, учительницы) не установили настоящих зачинщиков, хотя обнаруженные у задержанных по подозрению в подстрекательстве запасы продовольствия — муки, сала, и т. д. дали хороший материал для агитации и разъяснительной работы после прекращения волынок[67]»{223}.
В Харькове 7 апреля 1933 года обстановка также носила весьма напряженный характер: две булочных и отделение милиции подверглись нападению со стороны толпы демонстрантов. И здесь власть снова прибегает к запугиванию:
«Чтобы воспрепятствовать повторению подобных инцидентов, полиция прибегла к массовым арестам. Однажды утром, около 4-х часов, органы правопорядка неожиданно перекрыли выходы с боковых улиц и окружили толпу в полторы тысячи человек, ожидавшую открытия одной из булочных, затем палками загнали людей во двор ближайшего отделения полиции, откуда их направили на вокзал, посадили в поезда и вывезли за город»[68].{224}
Взрывы народного гнева повторяются в 1932 году в Ивановской области. Бастующие рабочие собираются за воротами своих заводов и нападают на здания, где располагаются официальные учреждения — символы власти{225}. В Вичуге события приобрели трагический оборот. Забастовщики толпой подошли к зданию ОГПУ. «Красные жандармы ГПУ»{226}, как их называют анонимные авторы одной листовки, стали стрелять в собравшихся и убили одного из них. В это время охваченные паникой сотрудники «сожгли секретные документы и оставили помещение»{227}. То же сделали и все руководящие работники: второй секретарь областного комитета, председатель областного комитета профсоюзов, член бюро обкома и ГПУ укрылись сначала в окружном комитете, затем, при приближении толпы — на металлургическом заводе № 6, не участвовавшем в забастовке, а потом покинули город и спрятались в 20 километрах, в Горкино{228}.[69]
Порядок и советская законность в Вичуге восстанавливаются: ответственные наказаны. Когда все утихло, Ярославский, направленный, на место событий, чтобы разобраться, настаивает на необходимости работать с жалобами населения:
«Бюро жалоб в Вичуге существовало, по-видимому, только на бумаге. Настолько не пользовалось оно никаким авторитетом, что на конференции, когда принималось решение по моему докладу, один из конферентов предложил организовать Бюро Жалоб»{229}.
С его точки зрения, это и будет ответом на недовольство, с такой силой проявившееся в предшествующие дни. Партия организует демонстрацию трудящихся — словно для того, чтобы стереть из памяти людей воспоминания о беспорядках и показать, что снова взяла ситуацию под контроль:
«Во время обеденного перерыва в Вичуге собралась демонстрация, организованная партией и фабкомом. Конференция приветствовала делегацию от этой демонстрации и затем конференция вышла в полном составе встретить эту делегацию. В демонстрации участвовало около 4–5 тыс. рабочих и работниц, среди которых очень много пожилых. Настроение делегации хорошее. С приветствием выступили я и т. Носов, причем я в своей речи дал очень резкую оценку апрельских событий и разъяснил причины тех временных затруднений, которые привели к сокращению пайка в этих районах. Речь была встречена очень хорошо, демонстранты выслушали с огромным вниманием, не было ни малейшего нарушения порядка демонстрации, слушали так, как будто бы сидели в зале, а не стояли на площади, несмотря на присутствие определенного числа обывателей, присоединившихся к демонстрации»{230}
Мы вновь сталкиваемся с уже рассмотренной выше навязчивой идеей порядка. Полицейское и военное давление, угрозы увольнений в конце концов приносят свои плоды, так как после 1934 года упоминаний о подобных событиях мы не находим. Как и в случае с забастовками, демонстрации перестают быть для населения средством защиты своих интересов.
Разгром политической оппозиции
Одна из наиболее распространенных примет «сталинской революции», которая преобразует страну, начиная с 1928 года, — это исчезновение какой бы то ни было политической оппозиции. Это конец «эпохи дискуссий»{231}. Ситуация известна хорошо: возможности быть несогласным с линией партии больше нет. XV съезд ВКП(б) (декабрь 1927 года) и исключение из партии Троцкого завершают этот период. Исчезает последний способ публично выразить свое недовольство. В течение нескольких лет сохраняется еще одна форма выражения политического несогласия — это распространение листовок. Разбросанные там и сям, приклеенные к столбам, они продолжают сообщать о политическом неприятии сталинской власти[70]. Но их авторов политическая полиция преследует и безжалостно подавляет.
«ТОВ. РАБОЧИЕ (ХОЗЯЕВА ЗАВОДА)
Наступил момент когда наша администрация закричала о переходе на 10-ти часовой рабочий день: неужели Вы настолько глупы и в целом представляете из себя стадо баранов, неужели Вы не понимаете в чем тут дело и неужели у Вас отвалятся языки или Вас повесят говорить открыто и усиленно протестовать против этого перехода.
ДА ЗДРАСТВУЕТ 8-ми ЧАСОВОЙ РАБОЧИЙ ДЕНЬ, ДОЛОЙ ЗОЛОТОПОГОННИКОВ И ПРИМАЗАВШИХСЯ К КОММУНИСТАМ ЗА ДЕНЬГИ БЕЗПАРТИЙНЫХ, ДОЛОЙ СВЕРХУРОЧНЫЕ ДВА ЧАСА.
ПОСМОТРИТЕ НА СЕБЯ от гнилого хлеба и тухлой колбасы и селедки, ведь от Вас остались одни кости, а если Вы будете еще два часа работать сверхурочно, то и подавно останется труха, все равно они с Вами ничего не сделают, ибо они проворовались, они не умело работали, во всем ошибаются, все и теперь хотят этим загладить свою ошибку, а Вы не сдавайтесь боритесь за 8-мь часов. Ваши братья товарищи, Ваши отцы кровь проливали за укороченного рабочего дня, много людей погибло и Вы своим согласием на переход хотите всех их продать. Будьте самостоятельны»{232}.
Эта листовка была найдена членом коммунистической партии на одной из улиц города Дзержинска 22 сентября 1929 года. Подобные листовки[71] можно было достаточно регулярно встретить в советских городах и на селе в годы первой пятилетки. Во время коллективизации — это одна из наиболее распространенных форм борьбы против политики власти: между 1928 и 1931 годами службами ОГПУ зафиксировано около 8400 подобных документов{233}. Власть старается как можно быстрее пресечь их распространение, чтобы уменьшить их воздействие на население. ОГПУ строго корит секретаря пильненского районного комитета партии, что неподалеку от Арзамаса, за организацию собрания по обсуждению (и критике) обнаруженной в декабре 1929 года листовки: по мнению органов, вокруг этой истории была поднята «излишняя шумиха»{234}!
Достаточно одного примера, чтобы показать, что именно предпринимали органы против этих последних отчаянных попыток. В ночь с 29 на 30 апреля 1928 года ОГПУ Нижнего Новгорода обнаружило на улицах города трехстраничную листовку, озаглавленную «Праздник свободы или рабства?» Органы безопасности «срочно» и «совершенно секретно» информировали об этом власти (областной и городской комитеты партии), началось расследование{235}. Авторов листовок быстро арестовали и вынудили признаться. 2 июня в отношении них ОГПУ выносит обвинительное заключение в соответствии с параграфами 10 и 11 страшной 58 статьи советского уголовного кодекса{236}. Это группа из одиннадцати студентов педагогического факультета Нижегородского университета (восемь мужчин и три женщины в возрасте от двадцати до двадцати семи лет).
ОГПУ арестовало их 30 апреля, вероятно, по доносу, и провело ряд обысков, во время которых были найдены различные документы, свидетельствовавшие об их принадлежности к троцкистской оппозиции: тексты ее лидера, а также «завещание» Ленина. Восстанавливая различные звенья цепочки, полицейские вычисляют и задерживают авторов другой листовки, обращенной к «Товарищам студентам!» и выражающей протест против ареста первых членов группы. Этих студентов несколько раз допрашивают в ОГПУ и вынуждают дать письменные признательные показания.
«Издание листовки было предположено уже после разгрома оппозиции и когда вожди ее отказались от борьбы. Мы увидели, что оппозиция собственно не хочет радикальных измений и борится главным образом за м смену лиц»{237}.
Политическая полиция заставляет их подробнейшим образом рассказать, как был написан текст, каким способом размножался. Они также вынуждены написать письмо в областной комитет партии. Их судьба неизвестна, но статья обвинения и передача дела, по решению ОГПУ, на специальную комиссию, заставляют опасаться самого страшного наказания. Тексты, которые от них остались, доказывают, что они отдавали себе отчет в своей участи:
«Многие из привлеченных к этому делу — погибнут, и все это честные ребята. Мне жаль их, жаль и себя. Что привело их к такому финалу? Только болезненно внимательное отношение к революции, к судьбам трудящихся. Ведь сердце обливается кровью, когда читаешь статью Кольцова о детях рабочих, ползающих под ногами взрослых и вылизывающих плевки, о постройке рабочими церквей; о том, что с крестьян дерут по 150–200% за ссуду; о том, что мостовые мостят драгоценными камнями; о десятках миллионов выбрасываемых и растрачиваемых; о реставрации довоенных земельных отношений на Востоке СССР и т. д. и т. д. Злость берет, когда нэпман и бюрократ роскошествуют и имеют возможность залезать в Государ, аппарат и там “хозяйничать” разбазаривая СССР»{238}.
Тем не менее этот род литературы не исчезает вовсе. Явление сохраняется, хотя во второй половине тридцатых годов уже невозможно найти следов столь многочисленных листовок. Но среди писем читателей и тех, что получали деятели высокого ранга, всегда будет, как мы увидим, значительное количество анонимных писем, обличающих политику власти, и так будет продолжаться до конца исследуемого периода. Множество советских людей так никогда и не отказались от попыток выразить власти свое несогласие{239}.
Первая половина тридцатых годов отмечена прекращением массового использования населением традиционных форм выражения недовольства. Дело не в том, что то или иное явление устаревает, в еще меньшей степени это является признаком того, что, по сталинской формуле, «жить стало лучше». Исчезновение из социальной жизни протеста — это главным образом и прежде всего результат репрессий. Зачинщики забастовок, организаторы демонстраций, распространители листовок подвергаются преследованиям, арестам и наказаниям. В обществе дефицита, каким было советское общество первых пятилеток, нет даже необходимости прибегать к смертной казни или отправлять в концлагерь, чтобы обречь человека на гибель. Достаточно было увольнения, означавшего потерю преимущественных прав на снабжение и жилье. Арест навечно становится клеймом и навсегда меняет жизнь обвиняемого. Поэтому находится все меньше и меньше мужчин и женщин, находящих в себе мужество во всеуслышание заявить о своем несогласии и отчаянии. Тем более что власть выхолащивает содержание традиционных форм протеста. Демонстрация перестает быть его символом, она становится проявлением подчинения и одобрения. Из революционного бунта она превращается в воплощение порядка и уважения. Сама стачка приобретает сакральные черты и теряет свой первоначальный смысл, оставаясь в некоторых случаях лишь инструментом в руках правящего режима. Советские люди, таким образом, лишаются всех этих инструментов. Поэтому-то они и продолжают использовать тот единственный канал, который им оставляет власть, — письма. Ибо новая власть не только не преследует их авторов, но, наоборот, поощряет граждан идти по этому пути: теперь нужно понять, почему.