С тех пор так и повелось: то она к нему за водой, то он к ней с рамочками. Народ, конечно, все это наблюдал, делал прогнозы. Озвучил их тот же Василий:
– А что, Михалыч, не пора ли тебе всамделе… У вас ведь уже кооператив образовался: она рисует, ты рамочки мастеришь. Вы бы ладком, мирком – да за свадебку…
Михалыч не стал отмахиваться, ответил словами:
– Людей на старости лет смешить?
А сам тем же утром, когда она пришла за водой, вдруг взял да сказал:
– И чего мы ходим туда-сюда? Оставайся у меня насовсем.
Ее, кажется, не обидело, что он без согласования с ней на «ты» перешел. Дружелюбно, даже с улыбкой, ответила:
– Хорошо, Михаил.
У него по сердцу как ангел пробежал: Михаилом назвала. Именем, от которого он почти отвык.
Старенький чемоданишко – все, что она принесла вечером. «О-о-о», – пропела уважительно, оглядев его дом и сравнив с Дунькиными «хоромами».
Свадьба – какая уж там свадьба. Но стол они, уже вместе, собрали, друг напротив дружки сели. Михалыч наполнил рюмочки взятой по такому случаю беленькой. Без лишних, ненужных слов чокнулись. Выпили. Потянулись вилками к салату.
Михалычу и от одной рюмки хорошо стало. А она – заметил он – была не прочь еще выпить, только сказать не решалась. Так он и не стал ждать никаких слов, взял да налил по новой. После второй вдруг и разговорился: стал рассказывать про то, что жили они с женой ладно и детей вырастили вроде неплохих – все в городе теперь живут, работают, детей, то есть внуков его, растят, да уж больно редко навещают. Скучно им в сельской, как они говорят, глуши, а ему скучно одному. Но вот теперь, когда они будут вместе…
Милана сама вдруг потянулась к бутылке, налила и ему, и себе, вот только ждать его на этот раз не стала – опрокинула рюмашку первая, а выпив, посмотрела на него туманно и даже как бы с легкой усмешечкой.
– Ладно жили, говоришь? Это хорошо. Это просто замечательно. А вот у меня ладно никогда не было. Никогда! Даже в детстве. Отец пил, мать пила. Школу кое-как кончила – что дальше? Учительница по рисованию говорит: у тебя талант, развивать надо, а… на какие шиши? Родителям не до меня… В общем, ушла я из дома.
Михалыч слушал, сочувствуя гостье всей душой.
– Ну и – как же ты дальше?
– А как многие такие же… Общага… официантка в кафешке… по вечерам картинки малюю… кавалеров меняю как перчатки…
Милана опять потянулась к бутылке, опять выпила, не дожидаясь его, и понесла совсем уж непотребное:
– Думаешь, обрадовал меня, осчастливил? Да я, если бы захотела, могла бы и в городе… не хуже, а лучше, чем в вашей дыре… у вас тут теперь даже молока не купишь – крестьяне, называются…
Он слушал ее, дивясь и не веря, что человек может так быстро перемениться: вот только тихой да кроткой была, вот только имя свое – Милана – оправдывала, и вдруг – на тебе…
Когда ее речи стали совсем уж дерзкими и путаными, он, сам того от себя не ожидая, стукнул кулаком по столу:
– А ну, марш на диван! Под свою картину…
Милана («да какая там „милая“ – глаза бы не глядели!») упала на диван кулем и всю-то ноченьку ворочалась, бормотала чего-то, вздыхала со стоном, будто кто ее душил, – ну да с ней все понятно, а он-то чего в потолок глядит? Глядит и костерит сам себя последними словами: красоты захотел, дурак? Ну, ешь теперь полной ложкой. Да запивай еще. Пример перед глазами…
Ругал Василия: ладно он, Михалыч, с краю села живет, а тот-то в самой середке – неужто за ней ничего не замечали? Чего ж не сказал, не упредил? Нет – «женился бы всамделе…»
А сам что – маленький? – обрушивался опять на себя. – Свою жену сызмальства знал, потому без ошибки и вышло. А тут… загорелось ему… одному, вишь, скучно… зато теперь больно весело стало…
Потом в его измученную горькими мыслями головушку пришла такая мысль: да что – она одна, что ли, вот так-то? Как все перевернулось в стране, как пошла эта дурная перестройка, как пооставались люди без работы – многие стали находить утешение в бутылке. Где-то ведь ее отец работал до этого. И мать. Что не спросил?..
Да что спрашивать – у них в селе, что ли, не так? Василий правильно сказал: люди бесхозные остались, государству ненужные. А приезжающая управляющая – она сама человек подневольный. Что велят, то и делает. Велят работников из района везти – она и везет. А что местных оставили без работы…
Без работы человек дичает. Даже личным хозяйством – и то не хочет заниматься. Она, Миланка-то, верно сказала: только называемся крестьянами. Это же надо: молока в деревне теперь не найти! А если и купишь – то только у тех же армян. Они-то сразу поняли, что на чужой земле их никто кормить не будет, понастроили хлевов да сараев, завели скотину. Раньше, при колхозах, как весна – один колхозный трактор пашет все личные усады сразу – они так и шли за домами, один за другим, образуя одно поле. Любо-дорого было потом смотреть, как хозяева торят межи, восстанавливая границы своего усада, как дружно, всем семейством, сажают картошку – основную крестьянскую еду. А теперь… Теперь на тех усадах, на той земельке, что кормила их, стоят армянские скотьи постройки, а где их нет – земля зарастает ивняком и чертополохом.
Милана с утра глядела искоса, обидчиво, но, когда он позвал ее пить чай, сникла вдруг, опять стала тихой.
– Вот теперь ты знаешь, какая я.
Не дождавшись в ответ ни звука, сказала еще:
– Пойду, наверно, в свой домок.
И опять он промолчал.
Так, молча, и допил чай, вышел на улицу. Сошел с крылечка, поднял голову к небу. Ах, хороший занимался денек! Такой уж светлый, такой благостный… И чего ей, заразе, надо?.. В хороший дом пришла. Мужик не пьет, не бьет. Становись к плите, свари щей, а потом рисуй, сколько твоей душеньке угодно.
Душенька-то вот только… больная. И признайся себе, Михалыч: залечить ее раны тебе не под силу. Тут какое-то особое снадобье требуется, а ты его рецепта не знаешь…
Оглянулся – а она уже стоит на крыльце со своим драным чемоданишкой. Стоит и стоит. И чего медлит? Вышла – так иди, не дли муку.
– Михаил… можно я напоследок водички из твоего колодца попью?
Как и в тот, в первый раз, он сказал:
– Чего же нельзя. Для того и сделано.
Пошли в огород. Звякая цепкой, Михалыч опустил и вынул ведро. Она зачерпнула кружкой.
– Хорошая у тебя вода, Михаил.
И вот это «Михаил», сказанное дважды, так резануло по сердцу, что он вдруг разозлился и пошел на грубость:
– Хорошая, говоришь? Ты могла бы каждый день ее пить. Вместо белой-то отравы.
И отвернулся.
А когда обернулся, увидел, что она уходит прочь. И опять его резануло чувство, которому он и названья не знал. Боль? Жалость? Одинокость? Все вместе… Стало трудно дышать.
Сделав над собой усилие, он все же набрал в грудь воздуха и выдохнул в два приема:
– Ми… лана…
Она замедлила шаг.
– Не уходи… Ты мне вернула… имя. Кто еще и когда назовет меня Михаилом?
Продаются экзотические цветы
– Некрасивых женщин не бывает. Есть такие, которые не умеют себя преподнести.
Парикмахерша смотрела на нее внимательными, чуть ироничными глазами, и от этого взгляда Лиме стало не по себе; она собиралась уже встать и уйти («и чего, дура, полезла с откровениями к чужому человеку?»), как вдруг услышала властное:
– Сиди. Сейчас сделаю из тебя зимнюю вишню.
Кинокартину с участием Елены Сафоновой Лима, конечно, смотрела, и актриса ей нравилась, но ведь та – красавица, а она? Куда денешь ее длинный нос и россыпь веснушек на щеках? А словно вырубленные топором скулы?
– Зря беспокоишься, – прочитала ее мысли суровая парикмахерша. – Просто у тебя нестандартная внешность. Так ведь прическа для того и существует…
Больше мучительница не говорила: она мыла, стригла, жужжала феном. И когда, минут через сорок, Лима решилась посмотреть на себя в зеркало, она увидела молодую, элегантную, коротко подстриженную (взбитые пряди волос создавали, однако, впечатление пышной головки) женщину с челкой. С челкой – это под тридцать-то лет…
Проходящий в свое отделение зала мужчина задержал на ней взгляд.
– Ну? Что я говорила?! – В голосе дамского мастера звучало торжество.
И она расхрабрилась. Расхрабрилась до того, что в тот же день купила невероятный – с точки зрения ее родного провинциального городка – костюм: тонкого темно-зеленого трикотажа шорты до колен и такого же цвета майку. Надев все это на себя, она обнаружила, что стала легкой – настолько, что хоть вприпрыжку беги. Едва ли не впервые в жизни ей пришла в голову мысль, что жизнь – это праздник и нельзя же на этом празднике вечно быть только гостем…
Вечером, с танцев, она возвращалась домой («выдумала – домой… в санаторный корпус, на третий этаж, в комнату номер триста двенадцать») – она возвращалась уже не одна. Мужчина был высок (когда танцевали, ее лицо упиралось ему в галстук) и молчалив, и это вызывало досаду: разве можно молчать в такой чудный вечер? Ночное южное небо было ласково-бархатистым и таким близким, что до звезд, казалось, подать рукой…
– Какое странное у вас имя, – разомкнул, наконец, уста провожатый.
– Да, странное, – согласилась она, обрадованная возможностью завязать разговор. – Родители с ума сошли, когда придумывали его. Говорят, в какой-то стране есть такой город. Может, даже столица.
Не может, а точно, – это Лима знала наверняка, потому что в детстве немало намучилась (каких только прозвищ не придумывали ей мальчишки!), пытаясь понять: зачем ее так назвали?! Родители этого и сами толком не знали; правда, отец говорил, что так захотелось матери, которая всегда «где-то там» витала, а в момент рождения дочери – как раз, наверное, над континентом с латиноамериканскими странами…
Впрочем, сложности с именем закончились вместе со школой; в начавшейся взрослой жизни оно уже никому не казалось странным, и только мужчины, как раз для того вот, чтобы завести разговор, притворно удивлялись ему. Ну, мужчины… Что касается мужчин, то Лима привыкла от них ничего не требовать. Иначе мужчин в ее жизни не было бы совсем – с ее-то внешними данными.