Пять синих слив — страница 20 из 57

Сначала у Юрки что-то повернулось в груди, а потом уж он – через не хочу – повернул ключ в замке.


И в первый раз за долгое-долгое время он вдруг почувствовал себя маленьким. Мамка уже спала, а он лежал на своем диване и плакал. Вот проснется она завтра – и что? Он же ничего не сумеет ей объяснить, у нее голова с утра соображать не будет. Напрасно Анна Павловна надеялась на него…

И – что же? Будет суд, она останется здесь, дома, а его отправят в интернат? Тетечки из родительского комитета уверены в том, что там ему будет лучше.

А может, и вправду лучше? Не надо будет самому топить подтопок и жарить картошку. И следить, чтобы мамка пошла на работу в чистом переднике…

Но ведь никто и касатиком больше его не назовет! Никогда! Смешное слово: касатик, а такое… такое…

Слезы были такими горькими, словно кто-то их настоял на полыни. Наревевшись вволю, Юрка вытер глаза кулаком и решил спать. Бабушка всегда говорила: утро вечера мудренее.

С мамкиной кровати доносилось тихое постанывание. Обычно Юрка его не замечал – привык, а сегодня мамкины охи и вздохи так и резали сердчишко. «А мамка – как она без меня? Что с ней – одной – будет?»…

Сегодня мамка не оставляла его даже во сне. Во сне она пришла домой трезвая и тихая, обняла Юрку, как маленького, и негромко спросила:

– Сынок, тебе тяжело со мной?

– Что ты, мам, что ты…

– Я ведь не всегда такая была. Было время – тоже бегала в школу. Однажды бабушка поехала в город на базар и привезла мне бусы. Бусики – так я звала их тогда: кругленькие такие пластмассовые цветочки, нанизанные на нитку. Надела их, посмотрелась в зеркало: ба, а ведь я красивая!

Мамка уронила руки и, глядя куда-то пред собой, неизвестно кого спросила:

– И зачем поверила, что – красивая?

– Да ведь ты такая и есть! – хотел сказать Юрка, но, как это часто бывает во сне, им овладела вдруг немота: и хочет сказать – да не может.

Ничего, вот придет утро – я и скажу, – решил он во сне.

Вот только придет утро…

Путешествие к почтовому ящику

…И тогда она решила написать письмо: так, мол, и так, Коля, – всегда считала, что ты погиб на войне; а ты, оказывается, жив – вот чудо-то! Когда одинокая Дуся прислала ей заметку, вырезанную из газеты, она, конечно, внимания на нее сначала не обратила – до того обрадовалась письму от сестренки. Прочитала его и раз, и другой (детей у одинокой Дуси – десяток; пока прочитаешь про каждого – солнце на закат пойдет), и вот только после повторного прочтения Дусиного письма остановила наконец внимание на кусочке газетной бумаги: это еще зачем?

С газетной заметкой получилось то же, что и с письмом: прочитала ее и раз, и два, и – ничего не поняла. То есть уразумела, конечно, что какой-то там Коля Шалин просит о чем-то районную газету, но зачем эту заметку сестра прислала ей? Она что – районная газета?!

В недоумении снова взяла конверт, потрясла его и вытрясла маленький листочек, на котором Дусиным почерком было написано: «Вот, Ася, а мы думали, что Коля тоже погиб на войне».

«Я-то нет? – спросила саму себя баба Ася. – Чего она, Дуся, выдумывает? Какие тут новости могут быть – спустя шестьдесят-то лет после войны? Все уже узнано, все выведано, все подтверждено бумагами и печатями. Да она своими глазами видела и читала похоронку, с которой к ним прибегала тетка Маруся: „Ваш сын, Шалин Николай Кузьмич, погиб смертью храбрых…“ Чего она, Дуся…»

Уже в третий раз принялась читать испещренную маленькими черными буковками вырезку из газеты. «После войны я изредка (изредка – потому что живу далеко) наведывался в родное село. Но вот уж десяток с лишним лет, как сделать этого не могу: ноги слабы, и с сердцем нет сладу»…

Ноги, – ахнула Ася, – вы подумайте – тоже ноги! Кому, как не ей, понять эту беду, если она тоже второй год живет, как птица в клетке: ни до больницы, ни до магазина – никуда, никуда ее ноженьки уже не доносят!

Вот через ноги-то ей вдруг и стало все понятно. У нее болят, у него болят – это родовое. Родня они. И надо газетной заметке поверить: жив Коля. И зря они с Дусей, два старых опенка, считали, что война отняла у них всех: трех родных братьев и всех двоюродных и троюродных. Коля – троюродный братец – жив!

Целую ночь (спала, нет ли?) привыкала она к этой новости. А утром твердо решила: напишу-ка ему письмо!


Промаявшись в постели до шести часов (летнее солнышко уже вовсю било в окна), поднялась, стала налаживать утренний чай.

Да диво ли, что приехать не может? – в который раз спрашивала саму себя, кидая заварку в заварной чайник и накрывая его полотенцем. У нее самой все пути-дороженьки сейчас – от стола до дивана, от дивана – до газовой плиты. Письмо-то она Коле, конечно, напишет, а вот как отправит его? Как до почтового ящика доберется – с ее-то гнилыми ногами?..

Баба Ася сняла с заварного чайника полотенце, осторожно, тоненькой струйкой, налила в чашку заварки. Добавила кипятку. С такими ландринками, какие принесла вчера племянница Нина, дочь одинокой Дуси, пить чай одно удовольствие: сладенькие, пахучие. Они, конечно, и не ландринки вовсе – теперь так конфеты не называют, но уж больно похожи по вкусу на те, довоенные, которые продавались в сельмаге по большим праздникам: на Первомай, Октябрьские, ну еще к Новому году. Где теперь те праздники? Та жизнь? Все за окном другое, все поменялось.

Тем больше ей хочется написать Коле – с Колей-то у них жизнь была одна!

Баба Ася вдруг замерла, не донеся чашку до рта… Господи, а поймет ли он, от кого письмо? Ведь это сколь же годков прошло: она закончила школу в сорок первом; его, вместе с братом Ваней (его родным братом, потому что ее родные к той поре уже воевали, а по старшему, Акиму, уже отголосили, получив похоронку); так вот, Колю вместе с его родным братом Ваней забрали на войну в сорок втором. Две тысячи семь минус сорок два (всю жизнь она была бухгалтером, всю жизнь что-нибудь обсчитывала: то железки и солярку, когда работала в МТС, то – пряники и воду-морс, когда работала на пищекомбинате; теперь вот – собственную жизнь считает…), значит, две тысячи семь минус сорок два – шестьдесят пять годков получится. Шестьдесят пять лет прошло с тех пор, как виделись они с Колей, да и с Ваней тоже, в последний раз. Разница в возрасте у братьев была в два года, но забирали их почему-то вместе. Войне второй год шел – видно, наверху уже поняли, что врага скоро не одолеть, и призвали на фронт сразу два года. Провожали их уже не как Асиных родных братьев: те уходили под гармошку, а эти – под бабий вой. Но держались ребята молодцом. «Не горюйте, не убивайтесь – вернемся с победой!» Ваня, старший, еще и письмо такое смешное потом написал…

Баба Ася опять принялась за чай и улыбнулась – даже сейчас – от далекого воспоминания. Тетка Маруся прибежала к ним с письмом от Вани: «Читай, читай скорее!», и она читала: «Меня, мама, приняли в школу младших командиров, а Колю – нет. Сказали: ростом не вышел, а манной каши у нас здесь нет»…

Что так, то так: Коля росточка был малого, щупленький, а Ваня… по Ване все девки на селе сохли: хорош да пригож, и ростом – под матицу. Сколько раз младшего защищал в уличных потасовках… Но силой своей никогда не кичился. Про манную кашу – это уж для того, чтобы мать улыбнуться заставить…


Покончив с чаем, баба Ася перебралась на диван. Сейчас передохнет – и за ручку возьмется.

…Ну чего она взялась вспоминать про войну? Про войну Коля и без нее все знает. Вон сколько воевал – в сорок седьмом году только демобилизовался. В своем письме в газету так прямо и пишет: «Войну заканчивал в Берлине, а потом был переброшен на Дальний Восток, добивать японского самурая. Потом защищал восточные границы Родины. Так получилось, что и жить остался здесь, поскольку женился на местной женщине»…

Так вот почему мы про Колю ничего не знали, – поняла Ася. Поверили похоронке, записали его в покойники. А он, оказалось, живой остался да жить определился вон в какой дали – на Камчатке. Оттуда домой не наездишься. Ася с родным селом рядом – по сравнению с ним – живет, да тоже на малой родине частым гостем не была.

С родины ее вымело еще в войну. Да только ли ее?! Ей, Асе, еще повезло: девчат мобилизовали кого на фронт (санитарками да радистками служили), кого под Ленинград – на торф, а ее родная сестрица Дуся аж на Урале оказалась, на эвакуированном оружейном заводе, откуда и прислала домой фотокарточку, на обратной стороне которой было написано: «Тоскую по родной деревне, плачу и плачу». И подпись: «Ваша одинокая Дуся»…

А ей, Асе, судьба выпала легкая-легкая: выучилась в райцентре на бухгалтера и работать устроилась там же – в МТС. В сорок пятом мужики стали возвращаться с полей сражений, и девчонки-трактористки заторопились домой: хватит, намучились с этой техникой! Эмтээсовская повариха Люба задумчиво сказала:

– Ну, Ася, пришел наш час!

– Какой час? – не поняла она.

– Всегда ты была малость того… а еще бухгалтер… Мужики-то вернулись, и все теперь – наши!

– А-а, – поняла наконец Ася. И пошла к директору. Так, мол, и так: все общежитие мужчины заселили, ей куда деваться? Тот почесал в затылке: и правда, пора о квартире подумать…

– Да нет, я хочу домой.

– В деревню, что ли? Да я бы тебя в райцентре устроил. Бухгалтера во многих организациях нужны. У меня в пищекомбинате…

– Нет-нет, я домой хочу!


Домой она летела на крыльях. Верней, на попутной полуторке. И не догадывалась (она ж не всевидящая), что в это же самое время, только с другого конца, добирается в село, возвращаясь с Урала, одинокая Дуся. Впрочем, какая уж там одинокая, если на родительский порог сестра ступила с мужем и ребятеночком. Прямо как в кино: вышла мать на крыльцо – а тут и одна дочь, и другая…

Зарубили курчонка, сели праздновать встречу. Хотя – какое там праздновать, больше слезами обливались. А как не обливаться, если дочерей в родной дом отец с матерью дождались, а сыночка – ни одного…