Пять синих слив — страница 28 из 57

– Да… но первый аборт опасен.

– Господи, какие глупости! Все зависит от того, в чьи руки ты попадешь. А уж я постараюсь…

Бабушка опять застонала. Потом стоны вдруг оборвались, и в неожиданно наступившей тишине она четко, осмысленно спросила:

– Кто тут? Кто не спит? Несите меня скорей домой.

Прасковья, видно, чувствовала, что очнулась ненадолго, и потому спешила сказать главное, то, о чем раньше говорила между другими речами: «Положите меня дома. Оттуда и понесете…»

В следующую ночь они не ложились – стояли у Прасковьиной кровати, чувствуя, что эта ночь для нее – последняя. Прасковья уже не стонала – даже на это сил у нее не осталось, – а только хватала ртом воздух, трудно, редко. «За что ей такая мучительная смерть, за что? – думала Саша. – Может, как раз за то, что о смерти бабушка думала слишком мало? Вот та и мстит ей…»

В животе опять торкался кто-то, и Саша переводила глаза с бабушкиного лица на свой живот: Господи, как он там? Может, свекровь права, и ей, ради него, не стоило ехать в деревню раньше времени?

Горячие слезы, катившиеся по щекам, стали еще горячее…

…Последняя нить, связывающая Прасковью с жизнью, оборвалась на рассвете, и Прасковья наконец перестала чувствовать боль.

Обмывать ее пришла тетка Стеша, соседская старуха. Обмыла и удивилась перемене:

– Бабы, глядите, какая она опять хорошая. Прасковья такая – ничего плохо делать не умела…

Днем Санька съездил в райцентр за гробом, и вечером, потемну, мать понесли в ее дом. Подтаявший за день ледок снова хрустел под ногами, звезды сверху глядели тоже подмерзшие, льдистые.

Топить у матери не стали – теперь ей так было лучше.


И снова – в последний раз – стало людно в Прасковьином доме…

– Кость, ты веришь, что бабушки больше нет?

– Са-ша…

– Странно устроена жизнь. Непонятно.

– Это тебе-то? Педагогу с высшим образованием?

– А что мы знаем, Кость? Только то, что знаем слишком мало.

– Тебе на философский надо было идти. В университет. А ты по ошибке в пед попала. А впрочем… это хорошо, что ты ошиблась.

– Почему хорошо?

– Представляешь, что было бы, встреться ты с моей матушкой раньше?

– Что?

– У-у… Война миров! Зато теперь – мирное сосуществование.

– Слушай, она действительно смирилась с тем, что ее невестка библиотечные фолианты поменяла на пеленки?

– Думаю, да.

– А… ты сам?

– Са-ша… Ну сколько можно об этом? Хочешь, дам тебе самую страшную, самую нерушимую клятву?

– Хватит, хватит страшного! Хотя… страшно. Что день грядущий нам готовит?..

Роды начались на рассвете. Зойка слетала за фельдшерицей, та распорядилась:

– Скорей в больницу.

Санька приехал с колхозного двора на тракторе – грязно, машина по дороге до райцентра может застрять. Сильных болей еще не было, и Саша, забравшись в кабину, с улыбкой слушала сквозь отчаянный рев мотора, как мать ругается с Костей:

– Ты куда собрался?

– В больницу.

– Пешком?

– Пешком.

– Да ты с ума сошел! Отец отвезет ее, потом за тобой приедет. Шутка дело – семь километров! По нашей-то хляби!

В палате она первым делом повесила на больничную койку бабушкины рябиновые бусы: «Ну, бабушка, за первой ягодкой пришла».

И тут началось…

Поначалу, когда накатывала боль, Саша сжимала зубы и впивалась руками в железные прутья кровати – помогало. Когда боль уходила, она говорила себе: это – все, это – предел, сильнее болеть не будет, разве можно – еще сильнее?

Оказалось – можно. Когда начались новые схватки, она, не выдержав, закричала:

– Не могу! Не могу больше! Помогите!

Вошедшая в палату дежурная сестра раздраженно буркнула:

– У нас не кричат, милочка. Не распускайте себя.

А Саше уже казалось, что ее спина превратилась в обычную деревянную доску, и эту доску неведомая, жестокая сила пытается разломать пополам. «Господи, – задохнулась она от боли, – но ведь я живая! Как же можно: живое – ломать?!» Ухватившись за решетку кровати, она наткнулась рукой на рябиновые бусы. «Бабушка, какие детки? Это выше моих сил! Я не хочу, не могу, не хочу…»

Суровая нитка разорвалась в ее руках, как паутинка, и красные ягоды, освободившись, рассыпались по больничному полу.


– Ты… что?

– У тебя… все в порядке?

– Все. Ты бледный как полотно. Ты… из-за меня?

– Если бы ты знала, что я пережил! Ты больше не будешь рожать. Никогда!

Больничное окно было не совсем чистым, и, может быть, еще и потому Костино лицо сквозь стекло казалось таким жалким, таким неприбранным…

Она смотрела и смотрела на него, а потом вдруг засмеялась – тихо, без голоса, одними только глазами.

И вот они снова дома. Позади длинный, хлопотливый день: выписка из роддома, дорога домой, первое купание малышки. «Настенька, – сказал молодой отец. – Мы назовем нашу дочь прекрасным русским именем – Настя».

Теперь, слава Богу, ночь, мать с отцом спят на печи, они с Костей одни. Нет, не одни – с дочкой.

Вот она, Настенька, лежит на бабушкиной кровати.

Когда встал вопрос, куда класть дочурку, она без колебаний сказала:

– На бабушкину кровать.

– А… не боишься? – переспросила мать.

– Не боюсь. И качать на ней удобно, если заплачет.

Но дочка, умница, не плачет пока, и можно отдохнуть от всего, поговорить в тишине.

– Кость, а бусы-то я рассыпала. Те, что бабушка подарила.

– Вот и хорошо. С ума сойти: сколько ягодок – столько деток, – горячим шепотом отозвался муж. Она, как и в больнице, от этих слов засмеялась – уже с голосом, но тихо, чтобы не разбудить дочь.

– Кость, а ты дурачок. Хоть и ученый… Да ведь для того, чтоб те бусы не рассыпались, достаточно одной-единственной ягодки. Вон она – на бабушкиной кровати лежит…

Как высоко небо

Дом еще и не знал, какая ждет его радость…

Проснулся он, как всегда, с рассветом, но никто об этом не догадался: разве соседям углядеть, как, отзываясь на порыв утреннего ветерка, дрогнула, на еще одну незримую толику осев, крытая шифером крыша, разве услышать, как скрипнула при этом тесина, прибитая когда-то между стропилом и матицей как раз для того, чтобы не дать крыше осесть раньше нужного людям срока?

Срок этот уже вышел, и люди из дома ушли. За две долгих одиноких зимы дом понял, что ему пришла пора одичать, забыть людские голоса. Но он для чего-то все сопротивлялся, все еще старался продлить свою жизнь, терпя осеннюю непогодь, зимние вьюги, нестерпимую летнюю жару.

А в такое блаженное время, как начало мая, думать о конце и вовсе не хочется: никто не сечет тебя больно по старческим щекам, не поливает сверху знобкой смесью дождя со снегом. Наоборот: небо, очистившееся от тяжелых, набухших влагой туч начала весны, стало приветливым и легким, налилось ровной, спокойной синевой. Слышно, как поднимается на дворе трава, прорастая к солнцу.

Вот это было уж совсем непонятно и странно: дом к старости не только не оглох, но стал слышать, кажется, еще острее. Ворохнется ли мышь, отвалится ли кусок пересохшей штукатурки, взметнется ли в дымоходе случайный шальной ветерок – ни один из этих и множества других звуков не остается незамеченным, каждый вызывает никем не слышимый вздох и какое-нибудь счастливое воспоминание: то о босых женских ногах, мягко ступающих по свежевымытому, упругому полу, то о гулко и празднично бьющейся в трубе дымной струе, запахе печеных пирогов и плюшек. А то вдруг почти въявь прозвучит негромкое утреннее хныканье ребенка и следом – ласковое воркование хозяйкиной дочери: ну-ну, успокойся, радость моя…

О, как давно это было!.. Давно, но вспоминается именно это, а не вздохи и слезы последних лет, когда хозяйка осталась одна, не умея заполнить чем-нибудь образовавшуюся вокруг себя пустоту.

Потом не стало и хозяйки…

Дом не поверил, услышав, как скрипнули ступеньки крыльца. Потом раздался голос хозяйкиной дочери, колдовавшей над заржавевшим замком:

– Ну, поддавайся, поддавайся…

С тех пор, как хозяйку унесли на кладбище, дочь появлялась в доме все реже и реже. Первый год по привычке посадила картошку и всякую овощ; осенью, поохав над урожаем (за тридцать верст разве наездишься поливать да полоть?), решила с огородом не воевать, а сдать позиции раз-навсегда без боя: пусть на огороды ездят, у кого есть машины да у кого мужья не пьют, а она и в городе – как белка в колесе…

Замок еще поартачился, поскрипел, да и открылся. Тося переступила порог, обежала глазами углы и стены: все ли так, все ли цело? В городе оставленный без хозяев дом давно бы очистили, а здесь – слава Богу – все на месте: стол, две табуретки, металлическая кровать со старым матрацем. А паутина да пыль – с этим они справятся.

– Ну и работенка нас с тобой ждет.

Это уже – вслед появившейся дочери.

– Что – убираться будем? – удивилась та.

С покойной матерью они жили не сказать чтобы в лад – поводы для разногласий всегда находились. Тосю, например, обижало: почему мать каждый год зимует у нее, а не у сына Симки или другой дочери – Вали? Симка живет тут же, в селе, только на другом порядке. Да и Валя не за горами – в соседней Ивановке. Но как только ухнут зимние холода – мать на пороге: встречай, городская дочь! Тося ставила в Светланкиной комнате раскладушку, стелила постель…

Неделю-другую мать жила тихо-мирно, молча поглядывая на зятя, возвращавшегося домой на нетвердых ногах. Потом не выдерживала: «Опять набрался, подлец?»

Тося от такой поддержки взвивалась:

– Без тебя разберемся! Чего в нашу жизнь лезешь?

И все – миру конец! Все в матери начинало раздражать Тосю. И то, что ходит, тычется по углам, не умея найти занятие в городской квартире. И то, что постоянно в грязном халате – а чего бы его не постирать? И то, что как сядет вечером к телевизору, так и сидит до полуночи, не замечая, что все, все на Тосе: стирка, уборка, готовка. Другие хоть носки вяжут…