Воевать… С ним повоюешь! Он, когда она ему все сказала (в автобусе ехали вместе на работу), заявил прямо: «Деревня ты деревня… Денег я тебе дам. К какому врачу идти, у подружек спросишь. И… до свидания! Точнее – прощай!» Она смотрела на его руку, держащуюся за поручень, и думала: а рука-то была добрая… ласковая была рука…
Танька шла и шла, изо всех сил стараясь заглушить точившую душу боль-тоску. Вот и мать не захотела ее пожалеть. И… разве она не права? Зарплатешка у нее не бог весть какая. С квартиры хозяйка сгонит. И куда ей, как не к отцу-матери? Слушай, мать, пересуды, гляди людям в глаза…
У крайнего на порядке дома – дальше уж начиналось поле – стояла бабка. Танька с трудом вспомнила имя: баба Вера. Стояла, будто ее ждала. И Танька невольно остановилась.
– Редко кто до меня теперь доходит. Но раз дошла – заходи. Чайку попьем, побалакаем.
Татьяна, как во сне (все равно никому не нужна!), прошла в дом вслед за хозяйкой. Та сразу ушла за кухонную занавеску, принялась греметь посудой, а она плюхнулась на сундук, стоявший у самого порога. Вообще, все в доме было, как в старину: на окнах – герань, а не модный ныне долларовый цветок, кровать застлана белым пикейным одеялом, украшена выбитым подзором. И у них так было, когда Танька бегала в школу. Вот сундука не было, сундук – это уж совсем древность. Икон тоже не было, а у бабы Веры в переднем углу – Божья Матерь с Младенцем на руках и какой-то благостный старичок-святой. И так уж хорошо этот старичок смотрит: вроде строго, но не осуждаючи, а как бы сочувствуя и понимая твою беду…
– Нечего у порога сидеть, давай к столу, – распорядилась вышедшая из-за занавески хозяйка. Поставила на стол чайник, чашки, тарелку с печеньем и конфетами.
Танька, опять как во сне, прошла к столу, села на табуретку. Молча взяла налитый хозяйкой чай, отхлебнула, и… слезы опять закапали ей на платье. И баба Вера опять повторила:
– Раз дошла до меня – рассказывай. Не бойся – никто не услышит, никому не расскажу.
И Танька, не вытирая слез, только изредка взглядывая зачем-то на старичка в переднем углу (смотреть на Богородицу она робела), вывернула себя наизнанку. И замерла, в ожидании суровых и справедливых слов осуждения. А баба Вера с ними не спешила.
– Слезы-то вытирай да берись за чашку.
– Баб Вер, до чая ли мне. Я ведь…
Танька глянула на старичка и, комкая душу, сжимая и выкручивая ее, как стираную тряпку, выдохнула:
– Я ведь, получается, согрешила. И нет мне оправдания.
В глазах старухи, против всех ожиданий, мелькнул веселый огонек:
– Это как нет?
Чудная бабка (вот ведь и бабки могут быть чудными…) помолчала немного, еще раз повторила: «Это как нет?» – и еще более весело закончила:
– Оно, дитя-то, и будет тебе оправданием.
Танька сидела, оглушенная. Что сказала эта почти забытая ею, а может, и всем селом старуха? Старухи обычно осуждают, им только дай повод, сейчас начнут: вот в наше-то время… а теперича…
– Баб Вер, но ведь это… чтобы дитя… нельзя. Невозможно.
– Это почему ж?
– Ну, в городе никому до меня дела нет. А в селе все осудят. Каково будет матери, отцу…
– Это хорошо, что ты про них думаешь. Молодец. Только бывают в жизни события, на которые ни у кого разрешения спрашивать не надо. Только у себя. Сама-то ты как думаешь?
Старуха внимательно на нее поглядела:
– И не говори ничего, все и так понятно. Ясное дело: из города тебе придется вернуться к отцу-матери. Люди первое время почешут языки, потреплют твое имечко. Тут надо потерпеть. Ну, ради такого дела и потерпеть можно.
Бабка опять помолчала. И опять улыбнулась:
– Ради дитя-то можно и потерпеть. Ну вот все и обсудили. Давай-ка, берись за чай.
Татьяна послушно взяла чашку. Горло и вправду пересохло, теперь чай пился легко. Баба Вера тоже попивала чаек и приговаривала:
– Ты думала, с бедой ко мне пришла. А ты пришла с радостью. Раньше бабы по десятку рожали, и ничего, всех на ноги поднимали. А теперь… Боятся – не прокормят, не оденут дитя, как положено. А разве об этом думать надо?
– А о чем, баб Вер?
– Я старуха темная, малограмотная. Но думаю вот что… Ты сейчас шла ко мне, видела: изба моя на отшибе стоит. А еще не так давно она была приторочена к улице ровным рядком домов. Ни одного пропуска не было! И в каждом доме – ребятишки. Не как раньше, не по десятку, но двое-трое – это уж обязательно. А теперь? Эдак дальше пойдет – что от нашей державы останется?
Вздохнула:
– Вот какую политинформацию я тебе устроила. Не хотела спрашивать, да, пожалуй, все же спрошу: отец-то… знает? Не твой, а – его.
Тяжелее всего было отвечать на этот вопрос. Татьяна едва выдохнула:
– Знает, да… знать ничего не хочет.
– Ты погоди, погоди… Если уж не совсем дурак, если не без сердца, родная кровь – она себя окажет.
Баба Вера задумалась, словно хотела, да не могла о чем-то рассказать. Все же решилась:
– Раз уж ты ко мне пришла… Слушай. Моя мама тоже без отца росла. Не потому, что он семью оставил, а потому, что угнали его, куда Макар телят не гонял. Про раскулачивание-то в школе проходили?
– Нам больше про героическое рассказывали.
– Про героическое тоже надо, и даже допрежь всего, но и горького забывать не след. Так вот, сослали маминого отца на Колыму. Он работяга страшенный был, скотины много держал, землю обрабатывал, да не как-нибудь, а плуги да бороны, сеялки-веялки завел. Вот у него все это и отобрали, а самого – на Колыму. Десять лет без права переписки. Потом еще за что-то надбавили. И вернулся он с чужбинушки только через пятнадцать лет. И не домой, а на родину женщины, на которой в далеких краях женился. Я думаю, на него за это и обижаться не надо: он уже знал, что дома у него нет – конфисковали, жена, бабушка моя, от всех переживаний захворала и умерла. И вот через пятнадцать-то лет маме моей, к тому времени уже замужней женщине, приходит письмо: так и так, дочка, пишет твой отец, если не держишь на меня обиды – приезжай, свидимся. И адрес… Мама недолго собиралась, поехала. Потом рассказывала нам, детям: «Пришла по нужному адресу, отца нет – на работе. Сидим мы с этой женщиной, новой женой отца, ждем. И вот за окном раздаются шаги. Она говорит: „Он идет“. А я спокойно так, но уверенно: „Нет, не он“. Опять шаги. Я опять: „Нет, не он“. И вдруг… Частые такие, быстрые шаги послышались за окном. Меня как кипятком обдало: он! Заходит в дом мужчина. Я встаю навстречу, а ноги подгибаются. И подхватывает меня родной батюшка, которого я ни разу в жизни не видела – родилась уже после того, как его забрали, – на руки»… А, Танюш? Это как: ни разу отца не видала – и узнала по шагам?! Вот она какая, родная кровь. Вот как себя оказывает.
И опять Татьяна была потрясена. Господи… В селе родилась, выросла, школу окончила, а только сейчас… это сколько же пережили люди… а она не знает, как свою беду перемочь… да и беду ли, если верить бабе Вере…
А та уж улыбалась снова:
– Э-э, а про чай-то мы с тобой опять забыли! Ну-ка, давай с конфеткой. Я нонешних шоколадных не люблю, больше карамельки жалую. Как, вкусно?
– Вкусно. Только не пойму, чем вы его заварили?
– Невдогад? А чабрецом. Его еще богородской травкой зовут. Этот чаек и для тела пользителен, и мысли от накипи очищает. А за ними и душу…
Домой Татьяна шла уже потемну. Мигали звездочки на темном и теплом, еще летнем, небе, легкий ветерок гладил лицо и руки. И жило-расцветало в ней чувство: то, что зародилось внутри нее – чудо. Благодаря этому чуду она уже никогда не будет на этой земле одна. Как это много! Как хорошо это знать! И разве можно после этого его не сберечь?!
У дома стояла мать.
– Господи, ты куда пропала-то? Мы с отцом ждем, ждем… Мы чего надумали-то: может, тебе никуда и уезжать не надо?..
Амброзия
…И вот когда она, в десятый раз услышав биение сердца будущего человечка, когда – в десятый раз! – подготовилась к встрече с ним, когда их сердца, казалось, уже начали перекликаться, но оно, маленькое, такое желанное и долгожданное, опять остановилось перед тем, как объявиться на этот свет, а лучший врач-гинеколог района только развела руками: «Это необъяснимо!», и она вернулась домой, заново узнавая родные стены, окна, любимую оранжевую клеенку на обеденном столе, и в десятый раз услышала: «Да какая ты женщина, если не можешь родить мне ребенка?» – тогда она сказала:
– Давай возьмем малыша из детдома.
Целую неделю муж пил и куролесил; охочие до чужих мелодрам соседки передавали: вчера ночевал у Верки, а позавчера у Надьки… а сегодня… Сегодня и вовсе привел очередную пассию домой, и она, бессонно глядя в потолок, слушала доносящиеся из соседней комнаты сдавленные стоны и скрип кровати, повторяя бесчисленное количество раз: как больно в марте тает снег… как больно… Но, когда она поднялась и стала собираться, чтобы уйти из дома, он непонятным образом учуял это и холодно сказал той, другой: «Вали отсюда». Темная тень мелькнула в проеме двери…
Согрев чайник, она позвала мужа к столу. Упрямо не глядя на нее, он сел напротив. И она сказала опять:
– Давай возьмем ребеночка из детдома.
Алексей поднял на нее чужие, замороженные глаза, а потом вдруг вскочил, вытащил из брюк новый кожаный ремень и принялся охаживать ее по враз согнувшейся спине, по рукам…
Сестра на другой день возмущалась:
– Ты дура, чё ли? Двадцатый век к концу, социализм пережили, до коммунизма не дожили, но это ведь какое-то средневековье! Я бы в милицию пошла.
Зима все-таки отпустила свои скрепы, и снег растаял. Она выходила во двор и, кажется, не дышала – пила губами потеплевший, влажный воздух. Однажды он остановился рядом (а то все мимо, мимо…) и, преодолевая себя, сказал:
– Ладно. Давай возьмем.
И появилась в их доме девочка Ася. Она, мама, быстро, словно это было ей не впервой, научилась пеленать, варить жиденькую манную кашку, вскакивать ночами от малейшего шороха из детской кроватки. Муж опять ходил мимо, смотрел со стороны. Но однажды, когда она в очередной раз собирала девочку на прогулку, не удержался от замечания: