Потом пришло время выросшую дочь провожать. Она, мать, ходила по дому, собирая и не находя нужные вещи, вытирая украдкой слезы, взглядывая на Асю потерянными глазами. Растили, любили, холили – и вот…
– Мам, ты чего? Я писать буду. По телефону будем разговаривать. Ты же сама говорила: надо в институт.
Конечно, говорила. Но не думала, что расставаться будет так тяжело…
Украдкой от дочери подошла к Владимирской иконе Божией Матери. Долго стояла, глядя на объятие Матери и Сына. Ни о чем, кажется, не думала, ничего не просила. Но вдруг пришла мысль-озарение: а ведь Она тоже отдала Его миру. На крестные муки отдала. А она отдает – для счастливой жизни.
Ну не глупо ли лить при этом слезы?..
С отъездом дочери образовалось много времени. Дел, конечно, меньше не стало (ну и что, что учительница, а корову, раз в селе живешь, надо держать, поросенка – тоже, курочек – обязательно, а еще огород…), но голове стало свободней. Объясняла детям новый урок, доила корову Марту, делала месиво поросенку, полола грядки… и параллельно вершила другую работу. Ловила себя на мысли: вот, совсем по-крестьянски выражаться стала. Те говорят: «Вывершен стог», а у нее – вывершено стихотворение. Доведено до конца, значит; отдельные строчки, которые нечаянно находились междурядьями огурцов и лука, выпадали из яслей коровы, вместе с июльскими ливнями стекали с крыши или каплями падали с веток промокших вишен – укладывались в строфу, строфа – в стихотворение, и она вдруг обнаруживала (чувствовала сердцем?), что от этого образовавшегося целого начинает идти долгожданное свечение. Значит, все. Значит, пора искать другие строчки для другого стихотворения. Со стороны кажется: чего проще? Нагибайся да подбирай. Но это – со стороны, когда неведомо, каким образом…
– Ален, не слышишь – телефон звонит?
Она и вправду не слышала, уйдя в свои мысли. Бегом побежала к буфету, взяла трубку. Голос прозвучал не дочкин, чужой:
– Это комендант общежития с вами говорит. Родители, вы бы навестили дочь-то. Да пеленки-распашонки начинайте закупать и все, что в таком случае положено.
Она застыла, как соляной столб, не догадываясь задать необходимые вопросы. На том конце провода устали ждать, и вскоре ухо стали резать пустые телефонные гудки…
Муж уснул за полночь, а она до утра глаз не сомкнула. Почему ничего не говорила?! Они бы приехали, увидели, предостерегли…
Предостерегли… Разве ее маме в свое время это удалось? Почему же должно удаться ей? У дочери началась своя жизнь, своя судьба. Их дело – помочь или не помочь.
А утром… Таким она не видела мужа давно: злой, взъерошенный, нетерпимый.
– Зима на носу, а у нас весь огород в бурьяне. Мы заняты. Мы ду-у-маем. Черт с ним, с огородом…
Она несла на стол геркулесовую кашу, а он уже вернулся с улицы, после обхода их теперь уже небольшого хозяйства: полтора десятка кур и пять соток огорода – все, что они оставили, почувствовав возраст.
Долго смотрел на тарелку с кашей и взорвался опять:
– Ты когда мыла тарелку – на прошлой неделе?
Выпасть из реальности… Она не делала этого давно (не давал повода), но сейчас придется. Выпасть из реальности, чтобы не дать себе обжечься. Он ведь еще чего-нибудь скажет – еще более обжигающее. Вот:
– Есть такая трава – амброзия. Никому никакой пользы от нее – а зачем-то растет. Ты не объяснишь – зачем?
А вот теперь главное – промолчать. И сделать маленькое такое, изобретенное ею самой упражнение: вдох – выдох. Вдохнуть боль – выдохнуть любовь. Когда она рассказала о своем изобретении Кире (время от времени они встречаются с подружкой юности в городе), та изумленно спросила:
– Ты что – мазохистка? Этого нельзя понять и принять. Это невозможно сделать. Как ты все это объяснишь?
– Есть вещи, которые надо делать не с помощью ума. Ум – не самый надежный помощник в решении трудных вопросов.
– Господи, какой же самый надежный?
– Ты и сама знаешь – сердце.
Вот и сейчас: вдохнуть – выдохнуть…
За окошком и впрямь пошел снег – первый в этом году. В голове тотчас возникли строчки:
Снег, и мы беседуем вдвоем,
Как нам одолеть большую зиму…
Строчки не ее, чужие, хотя… почему чужие? По большому счету, авторство не имеет значения. Потому что все лучшие строчки, когда-либо написанные людьми, хранятся в одной небесной копилке, из которой их кто-то достает и подает нуждающемуся в трудную минуту.
– Как ты думаешь… – выдохнула она для начала.
– Думать – это твоя прерогатива. А я не думаю, я знаю: надо ехать в город и забирать их сюда. Асю и…
Она оставила ложку и смотрела него, смотрела…
– Опять думаешь? – усмехнулся он. – И о чем же на этот раз?
– Думаю, какое это красивое слово – амброзия. Сколько в нем гласных… и как легко они складываются в согласие…
Насупленные брови мужа, однако, никак не хотели выравниваться; она опять сделала вдох… и вдруг:
– Ален, а давай обвенчаемся?
И она почему-то не удивилась. Но спросила:
– Зачем?
– Чтобы нам с тобой и ТАМ быть вместе.
И опять она посмотрела за окно: белый снег по-прежнему падал на черную землю. Белое, черное – только два цвета. А в душе вдруг вспыхнуло разноцветное полымя.
Как удивительно… Мы не знали конец, мы не знали начало, когда судьбы связали единым узлом…
Но все сошлось. Все узналось. Узналось, может быть, самое главное: она никогда не выдержала бы груза, предложенного судьбой, если бы не поняла, в конце концов, вот это:
Ты не здесь и не там, не за тысячу верст,
Не вчера, не сегодня, не завтра,
Но, однако, Ты есть…
И что с того, что Его нельзя увидеть и сделать шага навстречу? Пока – и не надо. Пока достаточно того, что горит семицветною радугой день и от слов пламенеет бумага…
Чужой
Он не знал, откуда пришел. О чем и сказал матери, когда вошел в сознательный возраст и понял, что у него нет, как у других сверстников, отца. Провал и темнота – вот что чувствовал Ким, когда задумывался о своем происхождении.
– Да какая темнота, – не согласилась мать. – Был у тебя отец, был.
Путаясь и запинаясь, она принялась рассказывать ему о том, как уезжала из родного села на заработки на шахты (родной дядька, материн брат, уговорил), ну и познакомилась там с парнем. Он работал под землей, она – наверху, выдавала каски и лампы шахтерам. Поначалу здорово робела – чужая земля, чужие люди, а тут вдруг раз – подошел парень, да так хорошо улыбнулся, что у нее сердце затрепетало, отозвалось на ту улыбку теплой, возникшей где-то глубоко внутри (у сердца?) волной.
– Ну и где же он теперь? – отважился на другой (начал выяснять – так уж до конца) вопрос сынуля.
– Да кто ж его знает… Приехала однажды на шахту дивчина – черноброва да гарна, и оказалось, что она его невестой была. После этого он только разок ко мне и подошел. Прости, мол. Собралась я да и вернулась обратно. В родной колхоз.
Мамка глядела в окно, но Ким все равно заметил, что глаза у нее на мокром месте. Ну и чего человека донимать…
И все-таки когда он окончил восемь классов и поступил в педучилище, заявил матери:
– Хочу на ту шахту съездить. На него поглядеть.
Мамка поняла, о ком речь, и в глазах ее возник вопрос: зачем? Но вслух его произносить она не стала. Сказала только: лет-то сколько прошло… дядьки уже и в живых нет, а детки его Кима никогда не видели и, стало быть, не узнают.
– А зачем мне надо, чтобы узнали? Пустят переночевать – и ладно.
На родной станции сел на поезд, вышел в Макеевке. Дальние родственники, доселе ни разу не видевшие его, приняли тем не менее хорошо. Правда, когда узнали, зачем он приехал, только руками развели:
– Э-э, друг… Там большая семья. Куча детей. Жинка шибко боевая…
Но он все-таки пошел. Увидел: сидит во дворе, на бревнышке, широкоплечий плотный мужчина, задумчиво покуривает папироску. Ким уже за щеколду калитки взялся, но тут из сеней раздался женский голос:
– Мыкола, подь сюды.
Мужчина нехотя поднялся, а он подумал: «И впрямь – зачем я в их жизни объявляться буду?..»
Так ничего та поездка и не прояснила. Разве что одно: как была у него одна только мамка, так и будет.
И тогда он перестал об этом думать – откуда пришел.
Учитель рисования – такая ему светила профессия после окончания педучилища. Мать радовалась: в тепле, чистоте, среди умных людей…
Но в его сознании и миропонимании уже случился переворот. За время учебы (это тебе не школа) хлебнул вольницы, пристрастился читать разные книжки. Пристрастился – чего греха таить – выпивать. Часто было не на что, но иногда они с Колькой Чепурновым сбрасывались на бутылку «Солнцедара» и шли на речку, выпивали и закусывали уведенным из столовки хлебом. Чтобы было не так пресно – прикусывали кисленький щавель, его на приречном лугу много росло. Пили не до угару, а только чтобы свободней было о самостоятельной жизни говорить, которая – вот она – совсем скоро.
– В школу идти? Да ну ее, эту нудь.
– А куда? – спрашивал долговязый, с усыпанным веснушками лицом Колька.
– Черт ее знает.
Ким чувствовал, что взял от своего преподавателя все, что мог взять. Хотелось бы больше, но больше тот дать не мог. Эх, поучиться бы еще в Москве… Да разве содержать их матерям будет под силу? Они и здесь-то – из последних сил…
С работой все получилось неожиданно просто: когда он приехал на последние каникулы домой, председатель колхоза предложил:
– Плакаты, диаграммы, лозунги. Афиши в клуб. Пойдешь?
Он хотел поначалу отказаться – думалось-то, мечталось о другом, но потом, поразмысливши, согласился. Зарплату председатель обещал не сказать чтобы большую, но топку на зиму на те деньги купить было можно. А поднакопивши, и обновки справить. Тем более что пришла пора влюбиться.
С Ниночкой они жили рядом, и доселе он ее только как соседку и воспринимал. Вечно в домашних заботах (детей в семье было много), вечно недочесанная, одетая кое-как. А тут увидел ее на танцах принарядившуюся: щеки пылают, глаза искры мечут – будущая рембрандтовская женщина…