Пять синих слив — страница 40 из 57

Домой – соседи же – пошли вместе. Аким решился взять Ниночку за руку. А у калитки так и вовсе осмелел – полез целоваться. Ниночка решительно отстранилась:

– Ты чё, Ким. Я мечтаю… ну, пусть он будет хотя бы городской.

На этом бы и остановилась. Нет, пошла дальше:

– Ты мало того что не городской. Ты хоть и нашенский, а все равно какой-то чужой. Не работаешь, например, а только рисуешь.

И тогда ему стало ясно: мало того что он не знает, откуда пришел, он еще всегда будет жить один. Один с таким именем на селе. Один по судьбе…

Мать назвала его Акимом – в честь своего отца, не вернувшегося с войны. Но кого сейчас так называют? В школе его быстро переделали в Кима, и мать со временем тоже привыкла так называть…

Одиночкой-затворником после отставки, которую ему дала Нинка, он, конечно, не стал; когда жизнь круто поменяется и ему придется зарабатывать на жизнь уже на городском рынке, девахи-оторвы будут появляться в его жизни одна за другой, но никто не задержится с ним надолго. Одна, самая умная, сказала прямо: «Все у тебя как-то зыбко, ненадежно… Нынче картину удалось продать, а завтра?»

Получив очередное подтверждение догадке – один по судьбе, – Ким только яростнее налег на работу. Еще в колхозный период своей творческой жизни, положив однажды перед собой ватманский лист бумаги с тем, чтобы изображать очередную диаграмму, он принялся вдруг набрасывать женский портрет: барышня в шляпке, вполоборота к зрителю, глаза не горят, а лампадно светятся и как бы о чем-то вопрошают… Чего нет в жизни – пусть будет в картинах. Хотя бы здесь – пусть дышат духами и туманами…

С тех пор так и повелось: то диаграммы и графики, то – женские портреты. Так что когда колхозы приказали долго жить, он уже знал, что и в начавшейся новой, странной жизни не пропадет. Жить будет в селе, картины на продажу возить в город.

Пошел на пилораму, выпросил у школьного еще товарища дощечек. «Бери, скоро брать будет нечего», – равнодушно сказал Витек. Из дощечек он мастерил рамки. Краски и холст покупал. Народу надо было «покрасивше» – и он рисовал натюрморты с красивой посудой, сирень в вазе, сирень, заглядывающую в окно… Сам про себя он пренебрежительно называл эти картины «открытками». И однажды взял и срисовал с листа из цветного журнала церковь Покрова на Нерли. Картину никто не брал, народ шел мимо. «Ничего, ничего, дождусь своего покупателя. Сколько можно им потакать»…

Но даже цветы стали брать уже неохотно. Народ сидел без денег. Потом появились богатенькие – в малиновых пиджаках, с золотыми цепями на волосатой груди. Этим – большие полотна подавай. И какие там барышни в шляпках – надо, чтобы бабы были почти неодетые, а лучше всего – нагишом…

Однажды рядом остановилась молодая женщина. Поднял глаза – Ниночка. Он знал, что она уже давно живет в городе, но встретиться не получалось. И вот…

– Ой, Ким… Как хорошо-то…

– Что хорошо? Что встретились?

– Рисуешь хорошо. Особенно вот эта…

Ниночка глядела на «открытку»: посреди озера остров, на нем тоненькая рябинка, а с берега тянет к ней руки-ветви кряжистый дуб.

– Как живешь-то? – вроде бы равнодушно поинтересовался он.

– Да так…

Стояла, глядела с грустинкой.

– Раз нравится – бери.

Она полезла в сумочку за деньгами.

– Бери, я сказал. Дарю.

– Ой, Ким…

И поцеловала. Быстро так. Словно украдкой…

В тот вечер он вернулся домой, сильно выпивши. Мать не ругалась (она никогда не ругалась), молча поставила пред ним тарелку с супом. Села напротив, смотрела, как он ест, подперев голову рукой. Вздохнула, высказав заветное:

– Женился бы. Что на ней, на Нинке, – свет клином сошелся?

– Не сошелся, – согласился он. – Сегодня я это понял.

– Так чего же? – обрадованно встрепенулась Маруся.

– Ложки, плошки, поварешки… Зачем?

– Как зачем? Все люди так живут.

– Вот! «Все люди так!» А я не хочу! Понимаешь: не хо-чу!

Маруся знала, что теперь надо молчать. А то заходит по хате, начнет махать руками и извергать из нутра незнакомые, непонятные ей слова. В такие минуты она готова была согласиться со своей молодой соседкой, несостоявшейся невесткой: и впрямь – чужой. Уж матери-то можно спокойно сказать. А у него – все на взводе, все на нерве…

Тихонько поднялась и пошла из дома куда-нибудь.

При новой жизни появилось в селе два магазина, где, как в городе, стояли у стены столики и можно было взять пива или чего покрепче и выпить, как говорится, не отходя от кассы. Он ходил к Наде – Надя была приветливей. Нальет с улыбкой, в душу не лезет. Попробовала однажды про «женился бы» сказать, он ей – про ложки, плошки, поварешки, и она неожиданно согласилась:

– И то правда.

Смотрел на нее и думал: эх, надеть бы на нее шляпу да платье в кружевах – вот и Прекрасная незнакомка. Над лицом и работать не надо. Лицо – из девятнадцатого века. Ей бы в каретах по балам разъезжать, а ее жизнь за прилавок поставила…

При новой жизни появился в селе батюшка. Был учителем – стал священником. Выходило – оба они своей профессии изменили. Батюшка по этому поводу задумчиво говорил:

– Есть профессия, а есть призвание.

В магазин он заходил за хлебом и колбасой и иногда, усталый, присаживался рядом с Кимом. Возрастная граница их разделяла не шибко большая, к тому же держался батюшка демократично, да и общая профессия их, что ни говори, сближала, вот почему говорить с ним у Кима получалось запросто. Однажды он спросил:

– Ну, со мной все проще. А вот ты… объясни мне, зачем ты надел рясу?

– И с тобой все не так просто, – не согласился батюшка. И совсем уж задумчиво добавил: – Мир вообще сложно устроен. Во всяком случае, одними законами физики его не объяснить.

Непоседа батюшка (в сорок лет летал по селу, как подросток) срывался с места и бежал по своим делам, которые закончились в конце концов тем, что закрытая по предписанию санэпидстанции баня (в селе, принявшем немало постороннего люда, участились случаи заболевания сифилисом) начала превращаться в… храм. Усталые от жизни бабенки и крепкие еще старухи дважды побелили здание изнутри и снаружи; Витек, заскучавший без лесопилки, разгородил помещение надвое: часть поменьше – для батюшки, откуда он будет начинать и вести службу, часть побольше – для народа, который придет молиться. Старухи принесли сохраненные из прежней, большой и красивой, но порушенной в тридцатом году церкви, иконы. С тем батюшка и начал службу, в первой же проповеди заявив:

– Раньше мы омывали здесь свои тела, а теперь будем очищать души.

Батюшка умел говорить такие слова, что, когда он произносил проповеди, тишина в новоявленном храме стояла благоговейная. А когда при церкви, его же стараниями, появился свой хор, когда начались полноценные богослужения – народ сюда потек из других сел и даже из райцентра. Венчаться, отпевать усопших, крестить детей… Батюшка сопротивлялся, но приезжие упорно стояли на своем:

– Нет, только у вас хотим.

Пришел срок, и над церковью появился купол с крестом. Ким шел однажды мимо, глянул художническим глазом и поразился: от бани не осталось и следа; храм Покрова на Нерли – вот что стала напоминать сотворенная батюшкиной волей сельская церковь.

С началом весны, заметила Маруся, сын стал где-то пропадать, домой приходил совсем уж поздно. Тревожилась: опять в магазине засиделся? Спаивают народ, а называют это «культурным отдыхом»…

– Ты что-то и картины свои забросил, – отважилась она на вопрос.

Сын отрешенно молчал.

– Картины-то чего забросил? – решилась не отступать она.

Посмотрел, словно от сна очнулся.

– Ага, забросил. Чтобы все силы бросить на одну.

– И что же это за картина?

Ким опять долго не отвечал. Маруся уже собралась уходить из дома (пусть сам супу нальет), как вдруг услышала:

– Христа рисую.

– Кого-кого?..

– Сказал же – Христа.

Теперь пришла очередь помолчать Марусе. Она собирала мысли: ни в свою, из бани сотворенную, церковь, ни в какую другую сын сроду не ходил, и вдруг…

– Батюшка, что ли, уговорил?

– Батюшка, батюшка…

Она уже несла на стол тарелку супа:

– Ешь. Питай организм.

– Вот-вот, организм… Ты что, думаешь, человек – это только тело?

– А чего же еще?

– А душа? – уже начинал сердиться сын. – Без души человек был бы простым куском мяса.

– Это тебе тоже батюшка сказал?

– Я это и без батюшки знал. Все знаем. Только предпочитаем не помнить.

– Ну-ну… ешь.

Маруся глядела на сына и страдала: исхудал-то… Кожа да кости. Уж не заболел ли? А там ведь, поди, работа тяжелая…

– Большая картина-то?

– Весь купол. Изнутри.

Спаси и сохрани, – вспомнила Мария из детства. Весь купол… Как он туда забирается-то – на верхотуру?..

Старалась с тех пор кормить его получше. Но сын все равно таял на глазах. Стало понятно: болезнь и вправду в нем завелась и безжалостно вершила свое подлое дело. Маруся раздобыла мяса, стала варить мясные щи. Прознала, что большая польза бывает от геркулесовой каши – стала и ее варить по утрам. Да ведь он две-три ложки съест – остальное ей оставит.

Поскорей бы уж там, в церкви, дела закончил…

И такой день пришел – сын пришел усталый, как никогда:

– Все, спать завтра буду до обеда.

Однако не встал и к вечеру…

Батюшка похлопотал о машине. Кима отвезли в больницу. Там кололи уколы, давали таблетки, но назад привезли еще худей.

– Чего тебе хочется поесть? – жалобно спрашивала Маруся сына.

– Не знаю.

Метнулась к соседке, принесла остатней – она слаще первой – клубники. Только две ягодки и съел…

Хоронило чужого все село. И плакало, как по родному. Батюшка сам читал Псалтирь, хор пел так, что до мурашек пробивало. Маруся сидела у гроба каменным изваянием, на вопросы отвечала ничего не понимающим взглядом. Ее и спрашивать перестали.

Не заговорила она и в другие дни. Приходили люди, видели: сидит, смотрит на сыновы картины.