Пять синих слив — страница 48 из 57

енную руку: видали, инвалид, имею право… Кто ж спорит: имеешь. И на то, чтоб к скотине не ходить, и на то, чтобы сена не косить…

Только ведь жрать-то надо! Вот и упирается Ольга, тянет за двоих. Он, Павел, уже не помощник. Был – да весь вышел…

Уже то, что землю топчет – и то в удивление. Многие его ровесники до полтинника не дотянули, другие по совести – на седьмом да восьмом десятке на вечный покой улеглись. А он вот девятый десяток разменял. Мамы Паши, видать, заслуга…

Дом Павла стоит на взгорке. Каждое утро, выходя из-под крыши на свет Божий, видит он ленту реки и луг, который лежит аккурат между речкой и взгорком. Сейчас луг сухой и колючий, а весной да ранним летом трава на нем по колено, да такая шелковистая, и цветы разные из разнотравья выглядывают – то василек голубым глазом моргнет, то кашка желтой кисточкой помашет. На этом лугу мама Паша и пасла своих гусей. А его, Павла, носила в фартуке. Удобно было обоим. Ей – тем, что руки не оттягивал, ему – тем, что лежал себе вольготно да мягко, как в люльке. Проголодается, захнычет – мама Паша присядет на пенек, бутылочку с козьим молоком из-за пазухи вынет – соси, сколько душе угодно.

Казалось бы – никак нельзя этого Павлу помнить, а вот – помнит. Может, потому, что таскала его мама Паша в фартуке не до трех ли лет. Тяжелый уж был, на жирном козьем молоке взращенный; бабы говорили: «Балуешь ты его, Пашутка», а она только рукой махала: своя, мол, ноша не в тягость.

У отца с матерью – как в той сказке: жили-были старик со старухой, и не было у них детей. Только в сказке старики Снегурку себе слепили, а они… пригласили к себе девку Машу. Ровно на год, пока ребеночка не родит.

Он, Павел, родом с двадцать седьмого года. Это даже не довоенное, а скорее послереволюционное время. Девка Маша и была дочкой господского мельника; после революции мельник из села бесследно исчез, а дочка его скиталась по людям, жила то в одном, то в другом доме, где работа была. Пока не попала вот в этот дом на взгорке…

Однако пора ему из дома уже выходить. Пока-то доковыляет…

С каждым днем все медленней, все тяжелей становится его шаг. И дело даже не в болезнях, не в возрасте. Дело в том, что взял Павел привычку ходить и думать на ходу праздные мысли. Раньше, пока работа им крутила (колхозный прораб – это как белка в колесе, крутьба с утра до вечера), ни для каких размышлений времени не находилось: знай изыскивай стройматериал, думай, какой народ на стройку поставить, стремись закончить стройку к такому-то, красной датой определенному сроку… А теперь времени вдосталь, теперь можно подумать о том, о чем сроду не думал. Вот, например: кем это заведено, чтобы солнышко на восходе всходило, на западе – заходило? Пока учился в школе, верил учителям: это все законы жизни Вселенной. Все, что происходит на небе ли, на земле – подчинено этим законам. Павел (тогда – Пашка, крепкий, не по годам здоровый увалень) легко такие объяснения принимал, легко с ними соглашался. Ну а как бы он мог не согласиться, с чего бы взялся перечить учителям? Чтобы перечить – надо иметь эти… аргументы, – так говорят нынче по телевизору.

Аргументов у него и сейчас немного. Зато есть догадка, которая, чем больше он живет, тем больше кажется ему убедительной: кто-то незримый весь этот механизм завел и так же незримо им управляет. Пошел бы в церковь – ему бы сказали: Бог. По телевизору толкуют про Высшие силы, про Абсолют.

Церкви в селе нет (в тридцатом разрушили, и он, Павел, был тому свидетелем). Телевизору он не шибко-то верит. Потому и довольствуется своими, доморощенными, вот именно что праздными мыслями. Поделись ими с кем-нибудь в селе – еще блаженным нарекут, у виска пальцем покрутят…

Ну, да он такой глупости не сделает. Тем более не скажет никому о том, что вспоминается в последнее время все чаще и чаще, словно для того, чтобы Павел понял для себя что-то такое, что другим знать совсем необязательно, что имеет отношение только к нему – и ни к кому больше.

…Когда он вошел в понятливый возраст, мама Паша ему сказала:

– Я тебе мама Паша. А просто мама – Маруся Кривякина. Та самая, что на выселках живет.

Сначала Павел ничего не понял. У всех его погодков – по одному отцу, одной матери, – почему у него две? Но ведь сказала же почему-то мама Паша эти непонятные слова; значит, надо их разгадать, додумать…

Через какое-то время она сказала опять:

– Хочешь, сходи к ней.

Мама Паша («а ведь я всегда звал ее так – мамой Пашей – сама так приучила», – мелькнуло в голове) не произнесла имени, но он понял, о ком речь. И пошел. По дороге вспомнил: когда они с тетей Марусей встречались на улице села, она всегда замедляла шаги, словно вот-вот остановится. Но не остановилась ни разу. Сейчас Павел припомнил еще и глаза тети Маруси: была в них виноватость, какая-то давняя, со временем не скудеющая, печаль.

…Дома была она одна – ни мужа, ни детей. Увидев Пашку, не удивилась, а только замерла на секунду, потом торопливо смахнула с табуретки пыль («как взрослому», – отметил про себя Пашка), сказала:

– Садись.

И встала у печки, скрестив на груди руки. Пашка уже пожалел, что пришел (Зачем? Все знают, что у него есть мама Паша, и он знает, и ничего ему больше знать не надо…), но тетя Маруся вдруг кинулась к загнетке, открыла чугунок, достала из него разваренных, пахучих картошек:

– Садись поешь.

Есть Пашка не хотел, но понял, что – надо. Сел за стол, деловито взял клубень…

С тех пор он стал бывать у тети Маруси часто. Ничего особенного друг другу они не говорили, но чувствовали: оба ЗНАЮТ. Она – что он ее сын, он – что она его мать.

…К Ольге он идет всегда мимо пруда, а за прудом…

За прудом сколько лет стоит правление колхоза, а чуть дальше за ним – мастерские, а по правую руку от них – МТФ. Вот это и есть, как говорится, результаты его труда. Результат жизни…

Сейчас все в развале. В правлении, правда, сидит баба, которую называют «управляющей», только чем это она, интересно, управляет, если от коровников и телятников остались одни остовы, если мастерские тоже наполовину уже разобраны? Вид у всего такой, словно тут фашист пролетел и после бомбежки оставил руины…

Среди праздных мыслей Павла была и такая. Тот, который все сотворил и запустил в действие – почему Он допускает, чтобы сотворенное разрушалось? Ведь это прямо не по-хозяйски, это просто какое-то неразумное расточительство – не сохранять все, что было соделано великими трудами. Или тут дело в том, что…

Павел даже остановился, настолько его поразила пришедшая в голову мысль: а может, Он-то тут как раз ни при чем? Он сотворил небо, землю, все, что растет и живет на ней. А коровники, телятники, дома, пароходы и самолеты, теперь вот и ракеты еще – это уже человеческих рук дело. И может, Он специально не вмешивается во все эти человеческие дела. Как родители не запрещают иногда самовольничать ребятенку: пусть, мол, сам убедится, чем может дело кончиться. И если так…

Э, да разве можно нам доверять?! Мы – только дай нам волю – такого натворим да наворочаем! Вон оно – все перед глазами…

Однако не слишком ли я разошелся? – упрекнул Павел сам себя. Одно доброе и разумное дело сейчас все-таки делается: в село ведется газ. Побежденный немец давно этим чистым видом топлива пользуется, а мы, победители, до сей поры от сажи чумазы…

Газопровод, от которого предполагается питать село, прошел почти рядом, и сельский глава, председатель сельсовета по-старому, бегает по домам, рассказывая народу, как им повезло («по дешевке газ проведем!»), агитируя поскорее сдавать денежки на проект и на трубы. Ну и народишко засуетился: кто ссуду берет, кто – попросту – взаймы просит, кому дети да внуки помочь обещают. Он, Павел, тоже думку заимел: грех не воспользоваться возникшей оказией; значит, надо рублишки того… один к одному собирать. Прошло то время, когда все за счет государства делалось, – теперь государство само то и дело в карман своих граждан ныряет. Так что – один к одному… Чему-чему, а бережливости жизнь его научила.

Жизнь – она вообще учитель хороший. Только не скоро – ох, не скоро ее уроки он научился понимать!

Про то, что мама Маша жила в их доме, он узнал перед самой войной – «добрые» люди шепнули. «Жила, жила – пока ты на свет не появился. А сразу после этого Федор Кузьмич купил сироте дом на выселках»…

Шел ему тогда четырнадцатый год. На девчонок стал поглядывать. И стала его мучить мысль: как же так? Если мама Маша – настоящая его мать, то – как же… каким образом… все они уживались, пока Мария жила у них?

Отец что – совсем не любил мать? А как она все терпела?!

Стал к ним приглядываться. Наблюдать. Да только что у деревенских супругов увидишь? Встали, поели – и за работу. Ну, наливает с утра мать щей (отец три раза в день ел щи, ничего другого не хотел и не просил):

– Иди, Федор, ешь.

Сама тут же, какие-то дела делает. Иногда обронит что-то вроде:

– Ночка-то наша…

– Еще три дня проходит. Не переживай…

Посторонний не поймет, о чем речь, а им все понятно – корове скоро телиться. Перемолвились – и опять молчат.

Вот так же, когда началась война… Отец вернулся с военкомата, куда его вызвали повесткой, и мама Паша встретила его молча. Только глазами ела. Отец не стал томить:

– Радуйся, мать: староватым для войны признали. А из бригадиров перевели в председатели.

Кто ж думал тогда, что это ничуть не слаще? Радовались, что из дома не уйдет, дома будет…

Зимой сорок второго, когда все запасы уже подъели, из колхозных сусеков все выгребли, на ферму пришли военные. Самый главный – худой, нервный дядька в капитанской фуражке – решительно объявил:

– Скотину для фронта забираем.

– Как для фронта? – запротестовал отец. – А у меня здесь что – не фронт? Чем я баб, ребятишек да стариков кормить буду?

У капитана аж глаза из орбит полезли:

– Ты… контра… да я тебя…

Схватились драться, как на ватаге молодые ребята; только отцу-то ведь уже давно за пятьдесят перевалило, капитан стал его одолевать. А под конец еще и прикладом припечатал.