Пять синих слив — страница 55 из 57

За столом потеплело, но сыну, как видно, все-таки хотелось довести начатый им разговор до конца.

– А чего же вдруг тебя, земляного человека, на политику потянуло?

– Да при чем тут политика? – искренне удивилась Васена.

– А то ты не знаешь, кто за этим никелем стоит? Что если они решили, то ты хоть в лепешку расшибись?

– А я, сынок, расшибаться не хочу. Ни в лепешку, ни как. Я жить хочу! Вон плакат-то…

Васена не поленилась, встала из-за стола, взяла брошенный на кровать и свернутый в трубочку кусок обоев. Во всю грудь развернула:

– Читай: «Хочу жить!» Они думают: мы темнота. Про передовые технологии нам толкуют. А то мы не знаем, чем эти технологии оборачиваются – пустыней; а они рассуют денежки по карманам, то бишь по банкам, да на Канары. Или еще куда. А мы тут подыхай медленной смертью. Хватит, один раз нас уже убивали.

И без того немаленькие Олюшкины глаза распахнулись еще шире:

– Кто убивал, бабушка? Когда?

– Когда-когда… Все в ту же войну. Я тебя даже помене была, когда война началась – шесть лет мне только и было. А маме моей – двадцать три. Отца мобилизовали летом сорок первого, а летом сорок второго – вот они, немцы, в нашем селе. Сначала только бомбежками пугали: налетят самолеты, и ну сбрасывать бомбы. Мы – в погреб. Потом бои стали греметь где-то совсем рядом. Но как затишок – я на улицу. Дон – вон он – под окнами течет. И вода в нем – красная. «Почему красная?» – спрашиваю маму. Та вместо ответа: «Сиди дома, доченька! Сиди дома!» А я опять утекаю на улицу… Я сызмала шустрая была. Может, потому, что мне имя выбрали мальчишечье – Васенка? Отец о сыне мечтал. А родилась я. И все равно он меня любил. Мама говорила: ночью заплачешь – не я, он к тебе встает. И так уж всю обнимет-расцелует – местечка свободного не оставит…

Васена опять завлажнела глазами, но расслабиться себе не дала:

– Ну, да я про войну речь вела. Вот, сбежала я один раз на улицу, а там… Мост через Дон разбит. По ветру деньги летят, и никто их не собирает (мама потом объяснит – банк эвакуировали). Да что деньги… Вижу: лежит на земле мертвая женщина, а маленький ребеночек грудь у нее сосет. А рядом лежит убитое дитя – мать над ним сидит, волосы рвет от горя.

Сын потянулся за сигаретами:

– Ты про это никогда не рассказывала.

– А когда было рассказывать? До рассказов ли было?

– И ты все так хорошо помнишь? Тебе ведь было, сама говоришь…

– Так ведь не только в мозги – в сердце все врезалось! Намертво! Тут и захочешь – не забудешь. А сколько раз после войны мы с мамой все вспоминали! Чего я по малолетству не понимала, она мне потом растолковывала.

Вот, например, говорила: когда немцы вошли в Коротояк, много людей расстреляли. А что было дальше, я и сама знаю: всех, кого не добили, собрали в кучу и погнали, как скот. Куда – мы не знали. Зато нам хорошо объяснили другое: кто не сможет идти – того будут расстреливать. У нашей соседки было два годовалых близнеца. Она со слезами кинулась к маме: «Поля, возьми одного, я двоих не смогу нести, упаду». Мама взяла мальчонку, меня за руку ведет. Ноженьки мои скоро устали, разбились до крови. «Мам, я больше не могу…» «Иди, доченька, иди сама, видишь – у меня на руках хлопчик»…

Под Острогожском (про город я тоже потом узнала от мамы) загнали нас всех за колючую проволоку. Еда – три раза в день по кусочку хлеба. Мама все порывалась отдавать свои кусочки мне, но я говорила: «Ешь сама. Умрешь – мне хуже будет». Вот скажите: откуда я это понимала? Не знаю. Война, наверно, и научила… Детки поменьше не разумели, хлеб тот горький у матерей брали, ну, те и помирали голодной смертью…

Спали мы на земле. Мама крепко-накрепко прижимала меня к себе. И тут уж я не сопротивлялась: прижмешься к ней – и кажется: ничего-то с нами не случится, все будет хорошо!

– И… сколько вы так?

– Целый месяц. Как и живы остались… Ну а потом нас погнали дальше. В каком-то селе распределили по избам на жилье. В «нашей» избе, кроме нас и хозяев, жили еще пять человек…

На этот раз Васенину речь перебила дочь:

– Не по себе как-то от такого рассказа…

– А я вас сейчас развеселю! Вот слушайте. Жили мы, конечно, голодновато, но, случалось, я и зарабатывала у немцев.

– Это как?

– Мама хорошо пела, и я еще до войны вслед за ней выучила «Катюшу». Вот ее-то и распевала перед немцами. Только слова в песне, знаете, какие были?

Разрывались головы и туши,

Поплыли туманы над рекой,

Это наша русская «катюша»

Немчуре поет за упокой!

Кто-то из мальчишек сочинил, а я, бедовая головушка, не боялась петь. Немцы понимали в песне одно только слово: «Катюша – о, гут, гут!», и кто-нибудь давал «артистке» доесть из своей тарелки суп. Или кашу. Ела… Голод – не тетка…

Рассказчица вдруг замолчала. На этот раз никто этого молчания нарушать не хотел – сидели, думали каждый свое. Но Васенка долго молчать не умела, только заговорила опять почему-то тихо:

– А вы знаете, один немец мне ведь и жизнь спас!

– Фашист? Спас русскую девчонку? – не поверил никто из сидящих за столом.

– Знаю – поверить трудно. Но вы все же послушайте. Было это в сорок третьем году. Наши уж наступать начали, бои шли где-то рядом. Самолеты бомбят, пушки палят… Одна бомбежка так сильно меня испугала, что я от страху заболела. Мама рассказывала: перестала говорить, есть, спать. Что делать? Завернула она меня в пальто, и – деваться некуда – понесла к немецкому доктору. Шла и мучилась: что там, в больнице, со мной сделают? Зверствами немецких военных мы были сыты по горло. А доктор – он какой будет?!

И вот представьте – доктор ихний взял меня в больницу, начал лечить. И не отступался от меня до тех пор, пока я не пришла в себя: сначала заговорила, потом попросила есть…

Ну, как вам эта история? А была еще и другая.

Васена помолчала чуток, словно раздумывая, надо ли продолжать, не пора ли остановиться. Решилась:

– Доит моя мама корову. Меня уж из больницы выписали, и я до того по маме соскучилась, что – от нее ни на шаг. Она на улицу, и я на улицу. Она в хлев – и я в хлев. И вот доит она корову, а немецкий солдат стоит в дверях, ждет молочка. Мама зубами скрипит: «У, фашист проклятый… У меня ребенок только из больницы, а я все молоко тебе отдам. И чего вам не жилось у себя дома? И чего свалились на нашу голову?» А немец-то вдруг и говорит по-русски: «Вы поосторожней…Хорошо, что это слышал только я…» Молоко взял не все и нам оставил. А через какое-то время опять появляется на пороге. Мама обмерла: ну, наверно, все-таки расправляться пришел. А тот вынимает из сумки буханку хлеба, потом кулек конфет…

Васена замолкла, словно сама засомневалась в том, что все это было когда-то с ней самой. С недоумением и спросила:

– А, робяты? Среди фашистов – и то люди были. А среди этих, что пришли на нашу землю теперь – среди них люди есть? Если есть – что же они нас не слышат, не понимают? Вроде на одном языке говорим – на русском.

– А говоришь – в политику не лезу, – еще раз уронил Олег.

– Эх, сынок… Когда нашими руками надо врага бить, землю пахать, строить – это политикой не считается. Это называется – долг. А как мы захотели родную землю от разора спасти – так сразу «политика». Что же нам – молча глядеть, как губят кормильцы-черноземы, как травят воду в Хопре да Савале?..

…Утром гости засобирались домой. На улице еще больше похолодало. Васена вышла провожать гостей в том же вязаном платке, тех же мужниных ботинках. Обнялись, расцеловались.

– Мам, ты все-таки того… не слишком-то активничай…

– Ладно-ладно… Себя берегите. Я что…

Когда все уселись, наконец, в машину, Олег поспешил включить отопление. По салону пошло благостное, уютное тепло, и уже не казались страшными угрюмые, набухшие близким снегопадом тучи. И совсем не хотелось вспоминать тяжелый вчерашний разговор. Но внучка решила по-другому.

– Странные люди – взрослые. Вроде бы все всем понятно, а договориться между собой не можете. Разве ТЕ не понимают… ну, всей правды, всего, про что вчера говорила бабушка?

– Понимаешь, малыш, – неожиданно быстро и серьезно отозвался Олег, – когда речь идет о больших деньгах, у тех, к кому они должны прийти, заклинивает мозги. И совесть. И тогда они готовы на все.

– На что – на все?

– На обман, на предательство. На то, чтобы наши черноземные земли в жертву золотому тельцу принести.

Надежда тронула брата за рукав:

– Олег, зачем ребенку-то…

– Да надоело бояться и молчать! Мать вон в каких годах, и то…

– Но если они готовы на все, – с неожиданной настойчивостью продолжила тему юная пассажирка, – значит, надо и против них – войной!

– Ух, какая ты революционерка! А ты знаешь, сколько русских людей в революциях да войнах погибло? Знаешь небось, историю-то изучаете. Столько ее было пролито, кровушки, что новой уж никак неохота. Вот только почему они, скоты, этого не понимают?!

– Олег, Олег, – опять тронула брата за рукав Надежда. – Попридержи коней, гляди на дорогу…

Чтобы перевести разговор на другую тему, она принялась рассказывать о том, что перед поездкой заглянула в Интернет – давно хотелось узнать, а накануне дня рождения тем более, что означает мамино имя. И узнала. Оказалось примерно так. Покладистость к достоинствам Васены не относится: уж если она что решила, пытаться переубедить ее – только терять время. Зато носительница этого имени всегда готова прийти на помощь. При этом интуитивно чувствует, где и когда эта помощь нужна.

– Ну, разве это не портрет нашей мамы, Олег?

– Портрет, да еще абсолютно точный! Дело только в том…

Олег потянулся за сигаретой, но, оглянувшись на пассажирок, решил обойтись без курева.

– Дело только в том, – продолжил он свою мысль, – что ей-то действительно много лет. И ее пора уже сменить на посту.

В наступившей тишине решительно прозвучало:

– Вот я и сменю. Подождите только, кончу школу.