Пять тысяч слов — страница 6 из 8

У-ди поступил мудро: позорная казнь «гун-пи», лишающая мужчину силы, превращала врага в посмешище, но сохраняла его дарования и способность выполнять работу. При этом знания и ремесло, которым владел наказанный, становились для него единственным средством завоевать уважение. Многие из тех, кто был подвергнут казни «гун-пи», начинали впоследствии ревностно служить императору. У-ди полагал, что так со временем вынужден будет поступить и бывший историограф.

После того, как приговор был приведен в исполнение и Цянь через некоторое время снова стал пригоден к службе, государь оставил его при дворе, назначив главным хранителем императорской печати. Должность эта давала немало привилегий: право присутствовать во дворце, право участвовать в церемониях, право носить бронзовую печать на черном шнурке. Однако все знали, что согласно обычаю занимать должность хранителя печати может только евнух. Вот почему исполнение новых обязанностей с самого начала стало для опального историографа мучением не меньшим, чем пытка огнем. Вот почему горечь и отчаяние охватывали его всякий раз, когда он сталкивался с насмешливым пренебрежением придворных дам, многие из которых раньше считали за честь получить гороскоп из рук тайшигуна, а теперь, казалось, с особым удовольствием обнажались на его глазах...

— Я ничего не знала! Простите меня! — воскликнула Дэ фэй, закрывая лицо руками. Ее чистые слезы проступали сквозь пальцы, как роса не бутоне лотоса.

—. Меня не нужно жалеть, — тихо сказал тайшигун. И добавил более твердо: — Я унижен, но не побежден.

Юная красавица, удерживая рыдания, слабо покачала склоненной головой:

— Я навлекла на вас беду!.. Государь теперь может и в самом деле не простить вас...

Лицо тайшигуна сделалось суровым.

— Я не стремлюсь во что бы то ни стало получить прощение, — сказал он, — ибо не считаю себя виновным. Наш спор с государем не завершен...

Дэ фэй отняла от лица руки. В глазах ее стояли удивление и страх.

— Неужели вы хотите продолжить борьбу?

Тайшигун некоторое время размышлял над ответом.

— В тюрьме, — сказал он, — я очень горевал от того, что не могу привести новые доказательства и переубедить государя. Но теперь мне ясно, что спор этот все равно нельзя завершить. И вот почему. Обвиняя меня, государь хотел доказать, что доблести Ли Лина переросли в недостатки. Я же стремился вновь обратить его взор на достоинства этого человека. Но можно ли, не впадая в ошибку, вынести какое-либо окончательное суждение о живом человеке? Разве сегодня нам уже полностью известно, что такое добродетель и что такое истина? Разве мы получили окончательный ответ на вопрос: что есть добро, а что — зло, в чем состоит мудрость и в чем — невежество? Каждый понимает это по-своему. В книге «Чжуан-цзы» об этом говорится так: «Человек питается мясом домашних животных, а олени травой; сколопендры лакомятся змеями, а совы и вороны — мышами. Кто из этих четверых знает настоящий вкус еды? Знаменитые наложницы Мао Цянь и Ли Цзы считались самыми красивыми среди людей, однако рыбы, увидев их, погружались в глубину; птицы, увидев их, улетали ввысь; олени, увидев их, стремглав убегали. Кто из этих четверых знает, что такое настоящая красота? Вот почему Чжуан Чжоу говорил: «Принципы человеколюбия и справедливости и пути правды и неправды запутаны и хаотичны, как я могу знать разницу между ними? А если так, то ни я, ни ты, ни другие люди — все мы не можем знать, кто прав, а кто не прав». Исходя из этого, мудрец Чан-у-цзы призывал: «Забудем о течении времени, забудем о разрешении, что такое правда и неправда, достигнем бесконечности, чтобы постоянно в ней пребывать»...

Тайшигун замолчал. Шумел ветер в Саду порхающих лепестков, сгущалась тьма над беседкой, мелкими волнами плескало в берега озеро Спящих лилий. Подняв голову, придворный историограф смотрел в наползающие тучи, как бы желая пронизать их взглядом, увидеть синего дракона — властелина восточной стороны неба, а за ним — границу пространства. Там, за нею, была бесконечность; пустая и вместе с тем наполненная, всепроникающая и неощутимая, она являла собой глубочайшую основу всех вещей — великое дао. «Смотрю на него и не вижу; слушаю его и не слышу; пытаюсь схватить его и не достигаю... Его верх не освещен, его низ не затемнен. Оно бесконечно и не может быть названо», — так говорил о нем Лао-цзы. И сами собой на устах тайшигуна зазвучали стихи, древние песенные стихи-юэфу. Они начинались словами «Гоню коней к воротам Шандуньмынь», и в них были такие строки:

Хоть много поколений будут жить,

Но мудрость праведных им не превысить.

И снадобье бессмертия искать

Напрасно — все лекарства были ложны.[2]

— Как это печально! — прошептала Дэ фэй, когда щемящая мелодия стиха слилась с шумом листвы, растревоженной ветром.

Придворный историограф, храня молчание, по-прежнему смотрел на низко идущие тучи. Вот-вот должен был начаться дождь. Дэ фэй попыталась перехватить взгляд тайшигуна. Ее порозовевшее лицо было взволновано какой-то новой мыслью.

— Но... послушайте, учитель Цянь, — робко заговорила красавица. — Если окончательных ответов нет... если неизвестна граница между истинным и ложным... если правота и неправота не могут быть твердо установлены — значит, любые споры действительно не имеют смысла... Но почему же тогда вы вступаете в них, боретесь с противниками и терпите несчастья? Значит ли это, что сердцем вы верите в то, что мудрость ваша отвергает?

Первые капли застучали по крыше Беседки белого журавля и словно размыли некую завесу перед лицом тайшигуна. Напряженно глядя в лицо Дэ фэй, придворный историограф хотел как бы в ее прекрасных чертах отыскать ответ на вопрос, прозвучавший под сводами беседки. И по мере того, как дождь все сильнее шумел в саду, на суровом лице тайшигуна все отчетливее разгоралось вдохновение новой мысли. Нет, это не была простодушная радость прозрения; это был горький восторг человека, ступившего на край пропасти и решившего умереть достойно.

— Драгоценная фэй... — начал Цянь голосом, в котором одновременно ощущались благодарность и предельная мука. Но больше он ничего не успел добавить. На берегу озера Спящих лилий раздались голоса, и из зарослей выскочило четверо евнухов, потрясающих обнаженными мечами.

— Меня нашли... Прощайте! — бросила Дэ фэй и, словно уносимый ветром лепесток, выскользнула из беседки.

Дождь помешал слугам императора увидеть, что в беседке есть кто-то еще. Когда, окружив Дэ фэй, они скрылись и у озера вновь стало тихо, тайшигун медленно извлек из своего низкого столика простую глиняную чашу, вылил в нее содержимое маленького бронзового сосуда и поставил перед собой. То немногое время, которое еще оставалось у него, он хотел посвятить размышлениям о самом себе.

Ливень, набрав силу, плотной тяжелой стеной пронизывал заросли сада; размокла дорожка, ведущая к Восточному дворцу, под брызгами грязи, взлетавшими с земли, скрылась изящная резьба на низких перильцах беседки. Словно птица, застигнутая непогодой, тайшигун сидел, закрыв глаза и втянув голову в плечи. С новой болью, будто впервые он переживал смысл тех вопросов, на которые ему когда-то уже удалось дать ответ. Зачем изучать и описывать деяния древних? Зачем излагать некогда сказанные слова, оживлять давно угасшие споры и ворошить прах людей, навсегда ушедших от нас? Тайшигун припоминал, как писал он в одной из глав своей книги: «Жить в настоящее время и писать о пути древних — это для того, чтобы увидеть в нем, как в зеркале, свои достоинства и недостатки, хотя отражение это и не будет вполне точным». А на другой дощечке он утверждал: долг историка — в том, чтобы «разрешить сомнения, отличить правду от лжи, назвать добро — добром, а зло — злом».

Много лет тайшигун гордился тем, что во всех ста тридцати главах своей книги ему удалось осуществить намеченное. Но теперь он с отчаянием видел, что, может быть, в этом-то и состояла его ошибка и глубочайшая вина! Он, придворный историограф, человек, из рук которого страна получала историю, приложил все силы к тому, чтобы разделить неделимое, отличить правду от неправды и, воздав должное правым и виноватым, побежденным и победителям, извлечь из всего происшедшего смысл и сделать его незыблемым. Это его кисть запечатлевала оценки и наименования поступков, это его мысль проникала в неведомое и делала его познанным. Так вправе ли он упрекать государя в односторонности, в неспособности понять «превращение вещей» и сходство противоположностей? Желая понять многообразие мира и навести порядок, человек придумывает имена для обозначения всего, что существует. Но, называя вещь именем, он выделяет ее из бесконечного и всеобъемлющего дао. «Дорога возникает, когда ее протопчут; вещи становятся тем, что они есть, когда люди дадут им названия, — говорил Чжуан Чжоу. — Однако надо всегда помнить: то, что субъективно отмечается как стебель и столб, прокаженный урод и красавица Си Ши, великодушие и вероломство, лицемерие и странность, — все это дао объединяет в единое целое». Помнил тайшигун и мудрое наставление Лао-цзы: «При установлении порядка появились имена. Поскольку возникли имена, нужно знать предел их употребления. Знание предела позволяет избавиться от опасности». Опасностью Лао-цзы называл заблуждение, когда люди забывают о главном. А главное состоит в том, что истинно существует только дао; все остальное — слова.

И тайшигун горестно качал головой, вспоминая, как однажды он уже обдумал и уяснил себе эти мысли, что он положил себе руководствоваться ими. Три года назад, выйдя из тюрьмы, он решил, что никогда больше не возьмет в руки тушь и кисть, ибо желание разобраться в вещах и навести во всем порядок нарушает предел употребления имен. Стоило ему, придворному историографу, назвать силу силой, как те, кто внимал ему, переставали видеть в силе слабость; стоило назвать правду правдой, как в ней уже никто не видел неправды. Поэтому кривое в сознании многих не могло быть пря